Изменить стиль страницы

Он переводил взгляд с лица на лицо, пытаясь прочесть, понимают ли его, соглашаются ли с ним, однако лица не выражали ничего, кроме обычной сосредоточенности.

— Мы уже научены опытом, — продолжал главный, — что люди плохо переносят критику, что это им не нравится… Да и кому понравится? Нас не приучили к критике. Нам это знакомо! Такие люди упираются, сопротивляются, ворчат, мол, это все вы, журналисты! Вы завариваете эту кашу! То одно, то другое! Словом, вы понимаете… Они не ищут, как исправить положение, а ищут способ ошельмовать нас. — Он медленно втянул воздух, пропитанный дымом, и также медленно его выдохнул. — Я хотел напомнить вам еще раз, о чем напоминаю каждую неделю. Газета — это что-то вроде печени в организме, своеобразный фильтр, который очищает дурную кровь, выводит шлаки и подает сигналы другим органам… Беда, если этот фильтр дырявый, если он испорчен и работает ненадежно, если он отравлен алкоголем, забит обещаниями, сладкими пилюлями… Это беда! Это не только его конец, это конец всего организма!

Он неожиданно замолчал, закрыл свой блокнот. Молчали и все остальные. Ему уже не хотелось больше говорить, ему захотелось распахнуть окна и подставить лицо солнцу и ветру.

— Думаю, на сегодня хватит, — он виновато улыбнулся сотрудникам. — Благодарю за внимание.

Заведующие отделами собирали рукописи, допивали кофе, тушили недокуренные сигареты, отодвигали стулья, шумели, покашливали.

— Мы можем идти? — спросила Клара и, не дожидаясь ответа, обошла стол и направилась к двери. Остальные двинулись за ней.

Главный редактор собрал свои вещи и, хотя все уже были в дверях и не могли его слышать, проговорил:

— Можете.

4

И придут наши дети img_6.jpeg

— Я уже и не надеялась, что вы когда-нибудь закончите, — сказала Катя Гдовинова, когда они оба сидели в полутьме маленького ресторана с названием «У доброго пастуха» под неоготическими сводами. Сквозь узкое запыленное окошко были видны силуэты домов, окрестности замка, канаты нового моста и серо-грязные воды реки.

— Как здорово, что мы тут сидим! — Она перегнулась через стол и легонько поцеловала его в щеку.

Матуш Прокоп невольно вздрогнул, дрожь прошла по телу, и, хотя лицо оставалось спокойным, он чувствовал себя возбужденным и неуверенным, как после долгого изнурительного пьянства. У него было желание доверить Кате какую-то головокружительную тайну, волнующую и несомненно прекрасную, но в сумраке из-за его спины вдруг приблизилась официантка, пожилая кругленькая женщина с добродушным лицом, напоминающая тот тип старушек, что помогали Снегурочкам и Красным Шапочкам в трудную минуту. Она с улыбкой наклонилась к столу да так и осталась стоять, поскольку отлично знала такие вот парочки, их тихие, доверительные разговоры над остывающими бифштексами.

— Две жареные печенки, — сказала Катя. — Только пусть не слишком зажаривают. Персиковый компот… Печенку, пожалуйста, с жареной картошкой… А после обеда — два кофе. И бутылку красного вина.

Официантка отошла в полумрак, который ее породил, и растворилась в нем, будто слилась с темным фоном зала.

— Скажи мне что-нибудь, Матуш. Скажи, очень прошу тебя, — Катя тронула его за руку.

Он смотрел на ее лицо, и ему казалось, что он видит только глаза, настойчивые, гипнотические глаза. Подыскивая слова, заикаясь и останавливаясь, так что его речь напоминала переход реки вброд по камням, он начал говорить, стараясь смотреть не на нее, а куда-то вдаль на задымленный город.

— Что я должен тебе сказать? Ведь ты в сто раз умнее меня. Я ничего не знаю и могу говорить только о газете. Я пишу о том, чего не могу испытать и чем не могу быть. А поскольку мне захотелось говорить правду, то я пишу о людях, которые ее постоянно ищут. Даже грусть я лечу писанием. Думаешь, я просто болтаю, да?

Он затих и с тревогой смотрел на нее, словно боялся, что она сейчас насмешливо улыбнется.

— Конечно, болтаешь, — кивнула она. — Но как великолепно ты это делаешь!

Они так и молчали бы, связанные одной и той же мыслью, но подошла официантка и принесла поднос с едой и вином. Она открыла бутылку, налила им обоим в бокалы вино, поклонилась и тихо отошла.

— Все, чем мы живем, подходит для газеты, — говорил тем временем Матуш, ободренный ее согласием и вдохновленный порцией жареной печенки. — И вся наша жизнь, и даже этот обед, и мы оба, и этот город, который отсюда кажется таким безликим.

— Это, наверное, действительно здорово, что мы делаем газету, — ответила Катя, с аппетитом хрустя жареной картошкой. — Здесь ты чувствуешь себя в курсе всех дел и в постоянном движении.

— Постоянное движение, — согласился Прокоп. — Постоянные изменения. — Он засмеялся с полным ртом. — Ведь и Хемингуэй начинал с журналистики.

Теперь засмеялась и она, и, глядя на ее смеющийся рот, он вновь ощутил внутреннюю дрожь, взглянул ей прямо в глаза, уши у него покраснели, и печенка застряла в горле. Он торопливо схватил бокал и выпил его залпом.

— Давай лучше пойдем отсюда.

Всю дорогу, пока петляли на машине по узким улицам города, они не проронили ни слова, замкнувшись каждый в себе и, однако, более чем когда-либо ощущая близость друг друга, связанность одними и теми же мыслями и желаниями. Они молча ехали по городу, сквозь его гул и шум, сквозь его судорожное дыхание, и сами становились его частью, оглушенные его лихорадкой, его постоянными переменами.

Так же молча они поднялись на пятый этаж панельного дома где-то в районе Дубравки, где у приятеля Прокопа была однокомнатная квартирка. Они поднимались пешком, хотя в доме был лифт, словно хотели утомить себя быстрой ходьбой, изнурить, избавиться от избытка энергии, подавить остроту нетерпения, которая заставляла их перескакивать через ступени. Войдя в квартиру, даже не сняв обуви, они быстро прошли маленьким захламленным коридорчиком и уселись на диван с неубранной постелью. Откинув одеяло, они помогли друг другу освободиться от тесных объятий одежды.

А потом, когда были смяты простыни, Катя нежно отстранила его лицо и он прочел в ее глазах мольбу: «Не спеши! Ради бога, не надо спешить, нет!» И они не спешили, наслаждаясь теплым дыханием друг друга и бешеным стуком сердец. А потом он даже закрыл глаза, стиснул зубы, но из легких прорвался хриплый стон, который он не был в силах сдержать. И тут он понял, ничто не может заменить ему этих мгновений, нет ничего во времени и пространстве, в которых он жил, нет ничего подобного этому мгновению и ничего подобного нежным пальцам Кати Гдовиновой.

Им было жарко.

Она закинула руку под голову, закурила сигарету и молча всматривалась, как комнату едва заметно заполняет сумрак, отбрасывая на стены сероватые тени наступающего вечера. За окном догорал день, первый день нового месяца, и солнце легким розоватым светом окрасило стены и оконные стекла.

— Почему мы не можем быть всегда вот так, вместе? — спросила она. — Тебе хотелось бы этого?

Он улыбнулся. Он видел вблизи капельки пота у нее над верхней губой, нежный пушок на руках, растрепавшиеся волосы, и снова в нем поднялась волна нежности, смешанная с нетерпением. Катя курила и размышляла вслух.

— Я могу себе представить нашу совместную жизнь. Думаю, я справилась бы. Меня саму это удивляет — жить так, как все остальные. Ах… неужели ты не можешь понять, что это единственное и настоящее признание в любви, на которое способно мое эгоистичное сердце? — Она засмеялась коротким горловым смехом, который перешел в рыдание. — Вот так, мой мальчик. Ну а ты? Ты бы смог все поломать и уйти со мной? Все разрушить, сжечь за собой все мосты, а? Что, если я попрошу тебя об этом? — Она была очень осторожна и, хотя старалась взять себя в руки, не смогла скрыть тревогу в голосе.

Он не повернулся, даже не шелохнулся, он смотрел на ее голову, лежащую на подушке, и лишь спустя минуту ответил ей: