Изменить стиль страницы

— Мы с вами вместе учились. С вами и с Сергеевым. Помните Трофимова?

— Конечно, помню. Мне Костя писал о вас. Где он?

— Уехал, — стараясь улыбнуться, ответил Трофимов.

— Куда? — в мгновенном испуге спросила Лена.

— В тыл… Он немножко ранен… Пустяк… В ногу… — И сейчас же успокаивающе добавил:

— Укатил отдыхать.

Лена хотела еще что-то спросить, но у нее странно остановилось дыхание, ноги сразу подогнулись.

— Куда… в тыл? — с трудом выговорила она.

— Не волнуйтесь, пожалуйста, так, — подставляя стул и усаживая ее, говорил Трофимов. — Уверяю вас, он действительно легко ранен. Я был вместе с ним. Осколочком задело бедро.

Трофимов долго объяснял Лене, что Косте ничего не угрожает, нарисовал на санитарном листочке положение и форму раны, рассказывал, как отлично держался Костя во время операции.

Соколов, выйдя к Лене, тоже сначала растерялся:

— Ну, у него, знаете, того… ничего… Мелочь. Прямо сказать, детские игрушки. Полежит, отдохнет и через две недельки обратно того… сюда.

— Но где Костя сейчас?

— Ну, это, того… трудно сказать. Где-нибудь в дороге. В Череповце, может — в Вологде, в Кирове, — говорил Соколов.

«Глубокий тыл… — смятенно думала Лена. — Он тяжело ранен… Вероятно, раздробление… Может быть, ампутация…»

Несколько успокоить ее сумел только Бушуев.

— Верьте слову, товарищ военврач, у нас без обману. Для меня Константин Михайлович как родное дите. На руках его носил. Ранка у него, конечное дело, не так, чтобы совсем уж пустяк, но будет он в полном порядке. Это как пить дать! У меня, товарищ военврач, было точь-в-точь как у него, даже хуже, а сейчас посмотрите, — нога как нога.

— Даже лучше стала… — засмеялся Соколов.

— А что вы думаете, товарищ начальник, — совершенно серьезно подтвердил Бушуев. — Такая стала крепкая, что даже просто удивительно!

Лена узнала, что отец только несколько часов как уехал отсюда, что три дня тому назад, в ту самую минуту, когда осколком ранило Костю, другим осколком был убит Михайлов.

Она сидела подавленная, не зная, что предпринять. На нее опрокинулось что-то громадное, темное, тяжелое, и она не могла сбросить с себя этой тяжести.

Где Костя? Что с ним? Когда она сможет с ним увидеться? Куда уехал отец, удастся ли ей до возвращения в Ленинград разыскать его? Не случилось ли чего и с ним?

Лена переночевала в землянке Кости. Она спала на его койке, голова лежала на его подушке. Почти всю ноль она проплакала и только под утро заснула тревожным сном.

Днем она выехала обратно в штаб, но отца опять не застала. Прождав его напрасно сутки, обеспокоенная, что кончается отпуск, она воспользовалась попутным «Дугласом» и вылетела в Ленинград.

II

Только сутки пробыл Костя в полевом госпитале, а потом санитарным поездом был отправлен дальше.

В большом, хорошо оборудованном вагоне, на подвесной койке было просторно и удобно, и если бы не острая боль в ноге, Сергеев мог бы, как ему казалось, прекрасно отдохнуть и отоспаться после стольких месяцев тяжелой работы. Но боль в ноге не давала покоя, а к наркотикам он не хотел прибегать. Он то и дело, подавляя готовый вырваться стон, ворочался, приподнимался, ища удобного положения для ноги. Но как бы он ни ложился, куда бы ни подсовывал подушку, все равно через секунду постель казалась неудобной, одеяло горячим, и он снова метался в тяжелом томлении.

Как и многие врачи, он был мнителен, и все осложнения, какие только были возможны при такого рода ранении, проходили в его взволнованном воображении, и каждое из них казалось для данного случая естественным, почти обязательным. Ему казалось, что рану недостаточно тщательно обработали, что недостаточно засыпали ее стрептоцидом, что концы перебитого нерва сдавлены осколками костей и скоро атрофируются, что сухожилия размозжены и не поддадутся сшиванию, что может возникнуть остеомиэлит, или неправильно срастется кость, или нарушатся двигательные способности ноги… А если возникнет нагноение, сепсис или, что страшнее всего, газовая гангрена — придется ампутировать ногу… А если будет поздно…

Нет, об этом не надо думать.

И Сергееву хотелось снять повязку, осмотреть рану. Он знал: операцию бережно сделал опытный Трофимов. Ничего не было забыто. Но упрямое желание увидеть рану своими глазами, самому сделать заключение, дать свои указания не оставляло его. Он попросил женщину-врача взять его на перевязку.

— Зачем? — возразила она, щупая его пульс. — Температура в норме, сердце в порядке. Все идет хорошо.

Костя сердился. Ему нечего было возразить. Он знал, что врач была права, и промолчал. Она перешла к соседней койке, к такому же тяжелому больному, как он, и, посмотрев его, так же успокоила и перешла к третьему, и к четвертому; она обошла весь вагон и только одного приказала перенести в перевязочную. Значит, она знает, что делает.

Состав был большой, и в каждом вагоне десятки раненых — и легких и тяжелых. И каждому надо было уделить хотя бы немного заботы, тепла. Кроме операций и перевязок, нужно было кормить лежачих, писать письма родным, читать раненым лекции, устраивать концерты.

В этом своеобразном, новом для Сергеева военно-лечебном учреждении все должно было идти как в любом военном госпитале, но проводилось все на ходу. Были старшие и младшие врачи, были фельдшера, сестры, санитары и санитарки. Все было как в любом госпитале, но иногда приходилось делать операцию, если она была экстренной, на полном ходу поезда. Начиналась она на какой-нибудь одной станции или перегоне и заканчивалась на другой, на третьей. Поезд несся, стучал крепкими колесами, на стрелках вагоны качались и дрожали, паровоз резко брал с места или резко тормозил, поезд швыряло вперед или отбрасывало назад, — но хирурги, в таких же белоснежных халатах, с такими же марлевыми масками и колпаками, в таких же тонких желтых перчатках, делали такие же операции и так же, как в любом госпитале, спасали человеческую жизнь.

И точно так же работали в перевязочной, в физиотерапевтической, в отделении лечебной гимнастики — во всех уголках этого длинного, многовагонного госпиталя, спешно переправляющего раненых в глубокий тыл.

Боль в ноге не оставляла Сергеева. Иногда слезы уже были готовы подступить к глазам, рот кривился в гримасу, но он, напрягая всю свою волю, старался отвлечься, забыться. Однако через минуту все повторялось снова — от начала до конца. Боль была то очень острой, словно длинный бурав медленно просверливал кость, мышцы; то она становилась тупой, будто в бедро воткнули наконечник и накачивают струю раскаленного воздуха. Нога раздувалась так, что, казалось, вот-вот из нее брызнет горячая, как крутой кипяток, бурлящая кровь…

Костя не выдержал, — боль перешла в сердце. Показалось, что он сейчас умрет.

Он попросил врача впрыснуть пантопон.

Улыбаясь, она ответила:

— Давно бы так.

Медленно засыпая после укола, сделанного быстрой рукой приветливой сестры, Костя сквозь теплую дрему, заметно успокоившую боль в ноге, думал о товарищах по койке, о всех, кого он наблюдал много месяцев в санбате, на передовых, в полевом госпитале, на операционном столе. Ведь они тоже испытывают боль, у многих страдания еще сильнее. Отчего же они все переносят молча?

«Духу них сильнее, — отвечал сам себе Сергеев. — Воля крепче. Характер у них мужественней».

Вот рядом молчаливый и неприметный человек лет тридцати пяти, кажется танкист или, может быть, пулеметчик, с большой осколочной раной живота. Губы у него черны и сухи, потускневшие глаза ввалились, кожа на щеках стянулась в резкие морщины, серо-синее лицо выражает страдание. Но он не раскрывает рта, не говорит ни слова.

— Больно вам, товарищ? — спросил его Костя, когда внезапно у того вырвался вздох, похожий на беззвучный стон.

Раненый не сразу отозвался, словно обдумывая ответ. Потом медленно повернул лицо к Косте, посмотрел на него глазами, полными боли, и тихо, почти шепотом сказал: