Девушка рассчиталась за приобретенную книгу и вышла. Старик закрыл дверь и повел Скаргу за перегородку, где стояли узенький топчан, стул и глубокие полки с книгами. Скарга испытывал к старику нежность. Старик доводился ему родственником, степень родства трудно было сосчитать, но оно сохранялось в семейном предании. Родство это ожило для Скарги летом пятого года, когда он возвращался из Маньчжурии поездом Красного Креста. Старика он вспомнил на Читинской станции — где-то неподалеку пан Винцесь отбыл три года каторги и семь лет ссылки. Столько стоило ему участие в стычке с казаками под Игуменом в шестьдесят третьем году. Вспоминать о прошлом он не любил, ни одной из политических партий не верил, считая, что все они заменяют смысл целью, а к своим членам относятся как к средству. «Ну и что вы построите? — говорил он. — Новое государство? Без насилия и принуждения? Христос не изменил, куда уж тем, что с наганами». Необходимость борьбы он признавал, потому что и Христос боролся, но в победу не верил. Борьба и результаты, по его мнению, были связаны кривоколенным механизмом. Пан Винцесь был высокого роста, грузный, седой, выглядел намного старше своих шестидесяти пяти лет, и слова его Скарга до тюрьмы воспринимал, как показатель старческого нежелания менять привычные обстоятельства. В камере он сообразил, что у старика другой, большой и более тяжелый опыт. Он жалел старика, когда ему вспоминалось такое его признание: «Знаешь, что я не могу вспомнить? Хоть убей меня, не могу вспомнить, что в своей жизни я сделал по собственной воле».
— В бегах? — сочувственно сказал старик, разглядывая маскарад Скарги.
Скарга понял, что сочувствие относится к его появлению в Минске.
— Пришлось, — кивнул он.
— Могу адрес дать, — сказал старик. — У меня под Вильней очень хороший друг живет.
— Спасибо, пан Винцесь, не надо. Я с другой просьбой, — Скарга достал из саквояжа сверток. — Разрешите оставить у вас вот это.
Старик, не интересуясь, что в свертке, показал на полку:
— Прячь. Когда потребуется?
— Не знаю. Может через два часа, может ночью.
— Если ночью — возьми, — старик снял с гвоздя ключ. — Зайдешь со двора. Дверь обита жестью.
— Вместо меня, — сказал Скарга, — может прийти человек, который назовется… — Он подумал, что неизвестно еще, когда встретится с Антоном, может и не встретиться, и предложил более надежный вариант: — который скажет: «Скарга послал». Но если завтра никто не придет, и пакет будет на месте, прошу, пан Винцесь, зайти в первую гимназию и спросить Гурина. Он заберет.
Старик вышел в лавку и вернулся с маленькой коробочкой из-под сосулек.
— Бери, — он поставил коробочку на стол. — Здесь шестьдесят рублей золотом. На дорогу.
Скарга понял, что это прощальный подарок. Верить в новую встречу им не приходилось. Он поднялся и обнял старика. Оба вздохнули, испытывая горечь разлуки и беззащитность перед временем.
Через десять минут он шел по Захарьевской в Александровский сквер.[44] У входа разносчик продавал газеты. Скарга взял одну и сунул в карман. Вокруг фонтана бегали дети. Городовой одиноко сидел на скамейке в тени и, сложив на животе руки, смотрел, как из горла лебедя бьет струя. Скарга присел возле городового. Тот покосился, но смолчал. Мягкий шелест воды навевал успокоение. Видимо, городовой был умиротворен. Взгляд Скарги тоже приковался к струе. Когда он родился, фонтан уже стоял. Зримым свидетельством приобщения губернского Минска к такому признаку цивилизации, как водопровод. Мальчик и лебедь — сентиментальный символ захолустья. Тут все знают, что они провинциалы. Даже на собственные газеты поставили клеймо этого глухого угла. Вот, пожалуйста. Скарга глянул на название газеты «Окраина». А еще была газетка «Голос провинции», усмехнулся он. Но тут же подумал, что у провинции может быть очень раскатистый голос. Вся империя почувствовала это, когда Гриневицкий бросил бомбу в царя. Приехал провинциал и метнул в царя бомбу. И партия эсеров была создана здесь, в провинциальной Минской губернии. А теперь не только царь, все они боятся. Им не будет пощады. Они поняли это, когда социалист-революционер Болмашев казнил министра внутренних дел Сипягина, когда могилевский эсер Карпович казнил министра народного просвещения Боголепова, минский боевик Ваня Пулихов метнул заряд в Курлова, а отважная девушка Спиридонова стреляла в народоненавистника Луженовского. Социалист-революционер Сазонов казнил Плеве — еще одного министра внутренних дел. А сколько полковых командиров и черносотенцев отправилось вослед за генералом Мином. Летучий отряд боевиков казнил Аврамова. В Могилеве член боевой пятерки Лида Язерская ранила губернатора. И помощник полицмейстера Мизгайло получил три выстрела в грудь. А здесь в Минске, наши боевики освободили и тюрьмы Катю Измаилович, и надзиратель Крживицкий, пытавшийся помешать побегу, был застрелен. Минские боевики вогнали по пуле в пристава Гоголя и полицейского Шимановича. Теперь не только эсеров, бундовцев и эсдеков везут на кладбище, теперь и жандармский ряд там растет. Поэтому жандармы и не взяли его в Смоленске. Они боятся, что девяносто две тысячи боевики обратят в наганы и динамит. Им надо отнять деньги у партии. Но уже не отнимут. Скарга испытал гордость, что главное дело он сделал.
Но все равно, подумал он, рассиживаться в географическом центре Минска опасно. Тем более что работа выполнена лишь наполовину. Он покинул сквер и устроился за оградой Крествоздвиженской церкви,[45] где среди кустов стояло несколько скамеек. Никто на них не сидел, вообще никого за оградой не было. Это его обрадовало, но мысль, что он радуется отсутствию людей, мгновенно обратила радость в злость «Сволочи!» — подумал он. Слово означало для него всех должностных чинов, он ощущал их как тяжелый огромный ком из тысячи сытых морд. Сволочи! Почему он должен прятаться, выискивать место, где нет живой души. Пользуются тем, что люди не выдерживают пыток, сходят с ума или, растоптанные сапогами, брошенные на костолом, теряют волю. Кто этот Клим? А хозяин смоленской явки? Промахнулся, выдал себя с головой, когда ляпнул, что комитет давно ждет сумму экса. Но что мог ожидать краевой комитет, если Скарга сидел в тюрьме, а кроме него никто не знал, где спрятаны деньги. Ни Антон, ни Пан, ни Святой. Иначе они уже давно были бы отданы в кассу. Он спрятал их у Вити на чердаке, а должен был оставить в часовенке на Золотой Горке. Так получилось. Сразу после экса он зашел к Вите и остался там на два дня. А на третий его схватили с листовками. Много неясного с хозяином явки и Климом. Может, и не было ловушки и предательства. Ощущение, что попал в капкан, пришло ночью. Вдруг проснулся с ясным осознанием — попался. Утром он сказал хозяину, что ему, беглому, необходима помощь, нужен смелый боевик, желательно легализованный; он и повезет деньги из Минска. Хозяин явки решил посоветоваться с «товарищами». Советовался он целый день, а вечером появился в квартире с Климом, которого охарактеризовал: «Вот наш надежный товарищ!» А в поезде обнаружились два филера. Для кого он надежный?
Обманчиво минское спокойствие. Утомленные борьбой стреляются. Беглые приезжают. Филеры должны рыскать по городу. А в тюрьме надзиратели насилуют какую-нибудь невесту бундовца или эсера. А потом Острович невинно гуляет с женой по улицам, водит ее к фонтану, в городской театр, к родственникам. Они знают, кем он работает и, возможно, любят послушать его рассказы про уголовников, каторжников, боевиков. Даже сочувствуют: тяжелый хлеб — легко можно получить камнем по голове. А расстройство ума у некоей девушки, знакомой боевика, взятого с листовками и наганом… Зачем рассказывать жене и своякам о таких женщинах? Да и грех ли то, что делается во вред врагам государства? Едва ли это грех, хотя, конечно, и не заслуга. А если грех, то — не смертный. Но уж никак не преступление. Для успокоения совести можно дать ему благопристойную дефиницию — средство дознания…