Изменить стиль страницы

— Синица откололся, — сообщил Белый. — Он теперь с громадовцами, возрожденец.[38] Но кого-нибудь найду…

Белый ушел. Скарга открыл саквояж, где под сменой белья лежал наган, привалился спиной к стене и зажмурил глаза. Красный свет его раздражал. Зажмурившись, он увидел Володю Панкевича, но не с пулевой дырочкой над виском, а на прошлогодней маевке. Пан был в красной рубахе. Кто-то принес вино. Пили за будущее. Святой играл на гитаре. Подошел Антон с сестрой. Ольга смеялась. Белый еще не чувствовал к нему ненависти. Было это на берегу Свислочи в Серебрянке. А теперь Пана нет, Ольга — помешанная, он беглый и скорее готов умереть, чем вновь оказаться в камере. Во второй раз сбежать не удастся. Повезло. Бог чудес не повторяет. Повезло, потому что однажды вечером уголовники, соседи по камере, стали спорить на занятную тему — можно ли выпилить оконную решетку хирургической пилой. Такая пила лежала в стеклянном шкафу в кабинете тюремного доктора. Их фантазии зажгли в нем надежду. Потом из ежедневных наблюдений он вывел, что в полдень ворота тюрьмы отворяются и въезжает хлебный фургон. В этот час двор пустует, всех арестантов уводят с прогулки в камеры. Повозку тянет кляча, на козлах сидит старик, караульный стоит у правой створки ворот. И если каким-то образом оказаться во дворе, то есть путь на волю. После разгрузки караульный проверяет фургон — не втиснулся ли туда беглец, и старик выезжает прочь, чтобы появиться завтра. И в некую ночь сложился план побега из харьковской тюрьмы, где надзиратели с особенным рвением изводили социалистов-революционеров. Им дали это почувствовать на приемке, когда их, партию новоприбывших, разделили на уголовных и политических. Уголовники, которых повели в баню первыми, злорадно предвещали: «Сейчас вас примут!». Надзирателей было десятка три, они выстроились в две шеренги, и по этому коридору из мордоворотов требовалось пройти до двери голышом, что было противно и усиливало беззащитность. Того, кто спешил, защищался, прикрывался, сбивали с ног и топтали сапогами, а потоптав, перебрасывали от одного к другому, неторопливо подвигая к моечной, куда арестанта выкидывали полуживым. Каждый удар сопровождался мстительным объяснением: «Вы у нас постреляете, сволочи!». Два киевских эсера после этой приемки умерли. Доктор, осмотревший их в камере, назвал причиной смерти врожденный сердечный порок. Надзирателем по второму корпусу, где сидел Скарга, был шестипудовый громила Степанчук. Некогда он служил в Семеновском полку. Полковой командир казался ему не ниже небесного покровителя. И вдруг, столь великий человек, генерал Мин, командир лейб-гвардии Семеновского полка, лег в гроб с пулей в сердце, казненный социалистами-революционерами за массовые убийства рабочих в Москве. Еще он мстил за Гапона, повешенного боевиками, и за убитого летучим отрядом эсеров полицейского пристава Жданова. Две недели пришлось стонать по ночам, корчиться в притворных муках днем, но все-таки настал час, когда Степанчук привел его в первый корпус на первый этаж, где в конце коридора помещался в двух комнатах тюремный доктор. Этот доктор, по фамилии Коваленков, аттестованный в среде арестантов кличкой «Червяк», будет помнить его до гробовой доски. Он вошел в кабинет около одиннадцати, а к ужину по всем телеграфным линиям разносились депеши о розыске беглого эсера-боевика Булевича Кирилла Ивановича, уроженца Минска, 1882 года рождения, рост средний, глаза карие, особые приметы — шрам на груди от штыкового ранения. Вооружен, в связи с чем желательно пристрелить…

Белый принес от старьевщика пиджак, косоворотку, картуз и кортовые, с латками на коленях брюки. Скарга переоделся. Его пристойные костюм и шляпу Белый спрятал в шкаф, где хранились бутылки с реактивами. Пистолет доктора Скарга переложил в карман пиджака.

— Куда теперь? — спросил Белый.

— За деньгами.

Где спрятаны деньги, которые группа экспроприировала восемь месяцев назад в Государственном банке, Белый распытывать не стал. Такие дела его не касались, он отвечал за листовки.

— Давно видел Пана? — поинтересовался Скарга.

— Недели две. Что, отыскать?

— Не надо. Сам найду.

Отыщет Володю Пана его тетка, подумал Скарга. А ей под семьдесят лет, и смерть племянника ее добьет. Такая смерть…

— Ну, бывай, — Скарга взял саквояж.

— Погоди, — сказал Белый, — сделаю снимок. Серж тебе документик сработает.

— Не повредит, — обрадовался Скарга и сел на стул у полотняного задника. Белый начал наводить аппарат, зарядил его пластиной. Сказал по привычке «Гляди сюда. Сейчас вылетит птичка!» и поджег магний.

— Надеюсь, что буду похож, — с подковыркой сказал Скарга.

— Я тоже надеюсь, — засмеялся Белый.

Скарга вышел из салона через дворовую дверь.

Предстояло самое важное — увидеть Витю и взять деньги. Она жила в Архирейской Слободке. Тянуться туда пешком через весь город и парк Скарга не рискнул. Он перешел улицу, постоял у подъезда гостиницы «Одесса» и через несколько секунд сидел в свободной пролетке. Тут же свернули на Магазинную,[39] с нее — на Скобелевскую,[40] у парка переехали Свислочь, а далее по Слободке[41] Скарга решил пройтись. Скрипел под ногами деревянный тротуар, и скрипел очень противно, пугающе. За восемь месяцев многое могло тут измениться: и дом мог сгореть, и Витя могла уехать, и кто-нибудь мог порыться на чердаке. Дай бог, чтобы не полиция. Если бы полиция обнаружила портфель, то и безвинную Витю посадили бы за соучастие в эксе, и Острович с Новаком поиздевались бы над ней, как над Ольгой. Среди мучительных видений, которые преследовали Скаргу в камере, было и такое — обыск у Вити, полицейские лезут на чердак.

Дом был закрыт, но ключ, как и прежде, лежал за наличником. Это означало, что Витя на работе, а может быть, подумал Скарга, означало еще, что ключ ждет его, предназначен ему, именно ему. Ключ за наличником — знак ожидания. В сенях он поставил на стол табуретку, откинул крышку лаза в потолке и забрался на чердак. Ступая по балкам, он дошел до печной трубы, отмерил от нее полсажени и начал раскапывать толстый слой золы, перемешанной с песком. Портфель был на месте, Скарга радостно улыбнулся. Он открыл портфель и пересчитал пачки: пачек было одиннадцать, а денег в них девяносто две тысячи. Он рассовал их по карманам, закинул портфель в угол, заровнял раскопанное утепление и спустился вниз. Тут он завернул деньги в полотенце, перевязал веревочкой и спрятал сверток в саквояж.

Потом он побродил по комнатам, разглядывая фотокарточки Вити, ее отца, который жил в Варшаве, и матери, давно умершей. Ничего в жизни Вити вроде бы не изменилось, но его жизнь стала иной. Скарга сознавал с печальной ясностью, что он сюда не вернулся, он сюда забежал. И верно, поступит правильно, если вообще не покажется на глаза Вите. Что может предложить ей он, беглый политический преступник, которому за побег, нападение на надзирателя, насилие над доктором, кражу оружия дадут сорок лет каторги. Если, разумеется, схватят. Если не схватят, он будет жить на нелегальном положении, но это — опять же — жизнь под гнетом ежедневного разоблачения. Зачем Вите нести такой крест? И самый лучший вариант — уйти в эмиграцию. Если отпустят, если комитет даст деньги и адреса. Неизвестность закрывала будущее, и какими словами пригласить в эту неизвестность молодую женщину, Скарга не знал…

Он запер дверь и положил ключ за наличник. До встречи с Антоном оставалось два часа. Разгуливать с сотней тысяч по улицам не годилось. Скарга вспомнил о старике. Через полчаса он оказался на Преображенской,[42] нырнул в подворотню, попетлял в лабиринте сараев и вышел на Богоявленскую возле книжной лавки. Заглянув в окно, он увидел старика и девушку в шляпке. Это его успокоило. На скрип двери девушка обернулась. Светленькое платье и шляпка с белой ленточкой напомнили ему Ольгу в день их знакомства на Вокзальной площади. Он, Пан и Святой в красных рубахах под пиджаками проталкивались к трибуне. И он обратил внимание на миленькую девушку в светлом жакете поверх светлого платья. Внезапно с переходного моста, занятого солдатами, грянул залп. Отворились буфетные окна вокзала, высунулись винтовки и тоже ударили залпом. Тысячные толпы людей ринулись в узкие улицы, где заслоны из городовых расстреливали людей в упор. Начала стрелять рота от дебаркадера, и Ольга в своем светлом платье и светлом жакете металась под перекрестным огнем, как живая мишень. Он бросился к ней и свалил на мостовую. Расстрел длился минут десять. Вокруг стонали раненые. Наконец выстрелы смолкли. Она увидела на нем красную рубаху и закричала: ей показалось, что он залит кровью и умирает. Он сказал, что красные рубахи носят эсеры, потому что красный цвет — цвет народной крови. Ее бил озноб ужаса; кровавые лужи, в которые пришлось им ступать, довели ее до обморока. Он донес Ольгу до железнодорожной церкви, где ей дали понюхать нашатыря. Потом он проводил ее домой в Григорьевский переулок.[43] Они стали встречаться. А потом она в него влюбилась, а в нее влюбился Белый, а он влюбился в Витю, а Белый, не зная о Вите, томился ревностью. Жалея товарища, Скарга начал избегать Ольгу, а она, наоборот, его искала. Случай свел их в конке, когда он ехал в депо. В тот вечер дождило, холодный ветер бил в лицо, он торопился, а Ольге не хотелось с ним расставаться. Депо начиналось за переездом, а Григорьевский переулок расположен перед ним. Оля прошла лишних сто метров…

вернуться

38

Громадовец — член Белорусской социалистической громады. Партия одной из целей своей деятельности ставила национальное возрождение Белоруссии. Отсюда — возрожденец.

вернуться

39

Магазинная — ныне ул. Кирова.

вернуться

40

Скобелевская — ныне ул. Красноармейская.

вернуться

41

Слободка — ныне ул. Пулихова.

вернуться

42

Преображенская улица — ныне ул. Интернациональная.

вернуться

43

Григорьевский переулок — ныне здесь депо Минского метрополитена и автобусная станция «Товарная».