Изменить стиль страницы

Есенин откликнулся немедленно. Читал он наизусть, напевно выговаривая каждое слово, и звуки, сливаясь воедино, рождали вязь слов, песню, просящуюся положить её на музыку.

Когда было прочитано все — шесть стихотворений, Есенин умолк, крепко потёр руки, сдерживая дрожь во всём теле.

После долгого молчанья и раздумья Воскресенский произнёс кратко:

   — Растём, господин Есенин. — И тут же спросил: — Я у вас переночую, Сергей Александрович?

   — Конечно! Буду очень рад. — Есенин заторопился, бросил на пол тюфяк для себя, Воскресенскому постелил на кровати — как всегда.

Воскресенский сразу уснул, а Есенин в темноте лежал с открытыми глазами и не мог не думать о Горьком. В ночной тишине он снова переживал все малейшие подробности встречи. Ясно, почти физически ощущал на своём плече крупную, но изящную руку Горького, и это, казалось, приобщало его к большой русской, самой лучшей в мире литературе. Ведь Горький — подумать только! — не только духовно близок Льву Толстому, Антону Чехову, Ивану Бунину, Александру Блоку. Они, эти при жизни признанные классики, были — он это знал — ещё и друзьями Горького.

Горький — Есенин был наслышан об этом — начинал как поэт, испещрил стихотворными строчками уйму бумаги. Но они и прогремели на всю Россию. «Песня о Соколе», «Песня о Буревестнике», «Девушка и Смерть» — разве это, по сути своей, не стихи? Но он мудро постиг, что его путь в литературе — это всё-таки проза, и брал уроки прозаического мастерства у добрейшего, неподкупно-честного Владимира Короленко, беспощадно искоренявшего из горьковской прозы остатки стихотворчества. А вот у него, Есенина, настоящая дорога — поэзия, стихи, и ему впору бороться с прозаизмами в стихах. К счастью, эта опасность его не пугала...

5

Одиночество! Его было трудно объяснить, невозможно! Никогда ещё в жизни у Есенина не было столько дел, связей с людьми, такого многолюдства вокруг. Сытинская типография, университет Шанявского, где на иные лекции профессоров Тимирязева, Сакулина, Сперанского собиралось до четырёхсот слушателей, в основном людей есенинского возраста. Суриковский музыкально-литературный кружок, где его, поэта из народа, встретили по-дружески, даже, можно сказать, по-братски; дом Кошкарова-Заревого; семейство Изрядновых; семья Крыловых; редактор журнала «Мирок» Владимир Алексеевич Попов, печатавший стихи Есенина; опекающий его старший друг большевик Владимир Евгеньевич Воскресенский. Девушка, которую все считают его невестой, милая и умная Аннушка Изряднова; даже московская охранка, прикрепившая к нему, Есенину, своих филёров-соглядатаев. И всё же Есенин ещё никогда и нигде не чувствовал такого одиночества, как теперь здесь, в Москве.

«Вот уж точные и меткие слова вложил Грибоедов в уста своего Чацкого: «И в многолюдстве я потерян, сам не свой». Но я не скажу, как Чацкий: «Нет, недоволен я Москвой». Москва тут ни при чём. Дело во мне самом », — думал Сергей.

Одиночество изнуряло Есенина, холодило его молодые мысли, делало его на много лет старше, нагоняло тоску, от которой некуда было деться.

Он ещё не подозревал, что чувство полного одиночества станет его постоянным и неутомимым спутником до гробовой доски.

Борясь с ледяным дыханием одиночества, Есенин делил своё время между общением с людьми и писанием стихов, боясь остаться один на один со своими раздумьями. Больше всего его удивляло и тревожило, что даже Анна, его любовь, девушка, понимающая каждое движение его души, каждую написанную им строчку, не может заслонить его от этого властного и всесильного одиночества.

И только друг его ранней, неповторимой юности Гриша Панфилов, оставшийся в Спас-Клепиках, в лесной рязанской стороне, светил ему дружески издалека, как светит одна-единственная звезда, льющая тёплый свет сквозь стужу немыслимо огромного космического пространства.

Если бы Анна Изряднова знала подлинную силу любви, привязанности и преданности Есенина Григорию Панфилову, она ревновала бы любимого ею Сергея не к константиновской Наталье, а к чистому душой, умному, кристально честному в словах и делах Грише Панфилову, который был ближе, родней, любимей, нужней Есенину, чем Анна.

День, когда приходило письмо от Гриши Панфилова, Есенин считал счастливым днём. Он оживал, вспоминал дни, когда всё было впереди и дали синели неизведанным, невыразимым словами счастьем.

На другой день после встречи с Горьким Есенин почувствовал душевную потребность поделиться с далёким другом своими радостями и печалями. Он достал из ящика стола свою фотографию: юноша в белой рубашке с пышным бантом сидит на мягком стуле боком, облокотившись на спинку, длинноватые светлые волосы кудрявятся на концах, в глазах ясная синь, губы мальчишески припухшие. На обратной стороне фото написал, похвалившись, зная, что найдёт радостный отклик в сердце друга школьных лет: «Распечатался я во всю ивановскую... Псевдоним мой «Аристон» сняли. Получаю 15 к. за строчку». Он, конечно, написал другу о встрече с Горьким, рассказал, как нёс его вместе с сытинскими наборщиками на руках, как по-свойски обнял его прославленный писатель за плечи.

Ожидая ответа, Есенин всё время пребывал в возбуждённом состоянии, он не только надеялся, но попросту знал, что Гриша поспешит откликнуться на его весть о первой, пусть пока скромной победе, не позволял сознаваться себе, что ждёт дружеских поощрительных слов.

Письмо пришло скорее, чем он предполагал. Адрес на конверте, написанный корявым незнакомым почерком, слепился в один ком и тяжелил чужой пакет. Распечатать его недоставало сил. С тёмными предчувствиями заставил себя разорвать конверт, прочитал коротенькие, скупые строчки: «Гриша, сынок наш помер, перед смертью спрашивал, нет ли весточки от тебя, Серёжа, я сказала, что, мол, нет, Гриша тяжко вздохнул: и тут, дескать, не повезло, больше ничего не промолвил, с тем и помер...»

Горе ударило Есенина в самое сердце, швырнуло на койку. Он зарылся лицом в подушку, плечи его содрогались от беззвучного плача, стиснутые зубы скрипнули, в висках стучало. С трудом оторвал голову от мокрой подушки, встал бледный, качающийся от слабости, машинально втиснул руки в рукава пальто, нахлобучил на рассыпавшиеся волосы шапку и, не застёгиваясь, вышел, позабыв запереть дверь, — оставаться одному в мёртвой тишине и темноте было не по силам. Стужа накалила воздух, крепко, как на севере, схватила снег, обжигая, дохнула в лицо. Есенин побрёл наугад по переулку, перелезал через не убранные дворниками сугробы.

Из ярко освещённых дверей ресторана «Древность» вывалились подвыпившие мужчины — бородатые, в дорогих шубах, и крикливо оживлённые накрашенные женщины. Они залезли в извозчичьи сани с медвежьими и волчьими полстями, и сытые лошади, взметая розоватый в свете фонарей снежный прах, понесли их в студёную мглу. Эти люди вызвали у Есенина чувство острой ненависти: веселятся, толстокожие, и нет им никакого дела до прекрасной, умной юности, которую на двадцатом году жизни безжалостно оборвала смерть: остановилась горячая кровь в жилах, замерло навсегда сердце, погасла живая мысль, не успев расправить широкие крылья.

Есенин стал кружить в лабиринте глухих, проложенных вкривь и вкось переулков. Теперь он ощутил полностью, до предела своё, как ему представилось, волчье одиночество. На всём свете — один.

Вспомнились строчки друга Горького — Скитальца:

«В комнате унылой, тишиной объятой —
я и мои мысли, больше никого».

Никого? А чистая душа Анна? Как же он забыл об Анне?

Пожалуй, ближе её человека пока что у Есенина нет. Надо на что-то решиться. И вдруг озарило: сделаю ей предложение, если согласится, женюсь. Хватит болтаться без присмотра, бесприютно, неприкаянно. И тут же подстерёг вопрос: а любит ли он её? Честного до конца ответа не находилось. Страсти к ней он не испытывал, была Анна стыдлива и, может быть, от этого холодна, как будто даже рассудительно-расчётлива, и это невольно сдерживало его порывы. Но он к ней привык, её дружески непритворные поощрения вдохновляли. Почему на её месте не Наташа Шорина? Та поведёт взглядом серых огромных глаз, словно обдаст с головы до ног пламенем; неповторимым, с дикой грацией движением закинет локти за голову, чтобы поправить тяжёлые косы, и от этого движения волнующе раскроется грудь, девическая, не тронутая объятиями, и нахлынувшая тоска измучит сердце до изнеможения...