Изменить стиль страницы

«Как она, однако, хорошо чувствует стихи — ритм, строфику, оттенки слова», — думалось Сергею. Анна между тем продолжала:

Озябли пташки малые,
Голодные, усталые,
И жмутся поплотней.
А вьюга с рёвом бешеным
Стучит по ставням свешенным
И злится всё сильней.
И дремлют пташки нежные
Под эти вихри снежные
У мёрзлого окна.
И снится им прекрасная,
В улыбках солнца ясная
Красавица весна.

Анна передохнула, гордо вскинула с мальчишеской короткой стрижкой голову и, одаряя автора светом золотисто-карих глаз, провозгласила как здравицу:

   — Сергей Есенин.

Он мгновенно понял неповторимую значительность, подлинную суть сюрприза, ощутил полноту нахлынувшего счастья, протянул руки, чтобы взять журнал и своими глазами увидеть, что вместо псевдокрасивого, манерного, чуждого для русского глаза и уха Аристона под стихами стоят настоящие, простые, исконно русские его имя и фамилия, но Анна бережно положила журнал на стол, подошла к любимому, поцеловала его и, не скрывая охватившего её глубокого волнения, сказала:

   — Сегодня в России большой праздник — родился поэт Сергей Есенин!

4

Лютый на ветра февраль буйствовал в Москве метелями. Они метались по площадям, искали выхода из путаницы кривоколенных переулков, стелились по крышам сивыми гривами скачущих лошадей, громоздили сугробистые баррикады поперёк улиц. Но как-то ночью нежданно хлынула оттепель густым запахом ранней весны, и с утра небо взвилось над городом — голубое, прозрачное и вместе с тем пятнистое, закиданное ослепительными студёными облаками.

Над мостовыми на припёках кудрявился сизый парок, с кровель, с сосулек робко скатывались капли.

Не услыша, а почуя капель, Есенин толкнул форточку, подставил лицо ветру, жадно вдыхая едва уловимые ароматы талого снега, набухающих тополиных почек. Это было предчувствие весны — её прекрасного облика в цветах и солнечном сиянии. Он стал радостно возбуждён, непоседлив, тревожен, словно хлебнул берёзового сока.

Есенин взрослел и мужал стремительно, шёл вверх без остановки, без передышки. Если выпадали свободные полчаса, он бросался к столу и, торопливо придвигая к себе чистые листки, заносил на них строчечную вязь стихов, ощущая трепет в пальцах и сладкое ликование в сердце. Слова были просты и узорчаты, как вышивка на полотенце. «Скачет конь, простору много, валит снег и стелет шаль». Он со смятением замечал, что стихи пишутся очень уж легко, как бы без участия воли, и невыстраданно. Свободная фантазия! Впрочем, он смутно догадывался, что это только черновики, а работа, мучительная до изнурения, до изнеможения, подкарауливала его впереди. Близка ли она, далека ли эта подвижническая работа, он в точности не знал, но внутренне готовился к ней, запасался силами, как для дальней и нелёгкой дороги с крутыми подъёмами и обрывистыми спусками. Осилит ли?

Сегодня в типографию Сытина должен был приехать Максим Горький, и Есенин сгорал от волнения, словно увенчанный славой писатель прибывает лично к нему. Он надел свой парадный светло-серый костюм, подвязал голубой галстук, коснулся гребнем волос и, охваченный радостью, улыбнулся — юный, весенний, настороженный. Скатился по лестнице, вырвался на волю и зажмурился от нестерпимо белого снега, огненно плеснувшего в глаза. Щёки бодряще обжёг морозный утренник. По снежному двору чьи-то ноги уже протоптали узкие тропки, ведущие за ворота. Лёгкой походкой, по-птичьи посвистывая, он направился переулком в сторону типографии: пальто нараспашку, шапка чуть сдвинута на затылок. Снег стеклянно-тонко поскрипывал под ногами.

В типографии все уже знали о скором приезде Горького, настроение у наборщиков и печатников было приподнятое, работа ладилась особенно ловко и споро, цехи выглядели празднично. В корректорской, светлой и чистой, принаряженные мужчины и женщины были в весёлом возбуждении. Есенин с Марией Михайловной начали вычитывать гранки.

Воскресенский, оглядывая парадного Есенина, ухмыльнулся:

   — Какой вы нынче франт, Сергей Александрович. Таким я вас, признаться, вижу впервые.

   — И такого дня в моей жизни ещё тоже не было. — Есенин качнул головой и прошептал с тайной завистью: — Как короля встречают. Вот это, я понимаю, слава!

Воскресенский знал, что Есенин неравнодушен к чужой литературной известности — это была его юношеская слабость, неутолённая жажда. Он скрывал её, но она прорывалась в замечаниях, сделанных как бы вскользь, в безобидной иронии. Корректор тонко улыбался, наблюдая волнение поэта.

   — Чего захотите, того и достигнете, стоит только постараться, — наставительно заметил Воскресенский.

   — Одного старания мало, талант нужен, гений, если хотите.

   — Таланта вам не занимать, Сергей Александрович. Русский у вас талант. Берегите его, не развейте по ветру.

   — Спасибо, — прошептал Есенин растроганно. — Вы всегда добры ко мне.

   — Нам нужны свои поэты и мастера прозы.

   — Кому это «нам»?

   — Революции. — Он произнёс это так просто, будто давно выношенное и окончательно решённое, и Есенин опешил, по-мальчишечьи замигал синими своими глазами.

   — Как?

   — А вот так. Запечатлейте это в сердце. Не забывайте никогда.

В широкие окна корректорской ворвалось солнце, всё переставило, преобразило, хороводами пошли столы, радужно засветились листы корректуры, стало весенне светло после стольких хмурых и холодных зимних дней. И глаза у людей потеплели, будто оттаяв.

Анна, минуя столы, подошла к Есенину и Воскресенскому.

   — Всё секретничаете? Странное дело: стоит вам сойтись, сейчас же уединяетесь.

Воскресенский учтиво повернулся к ней:

   — Никаких тайн, сударыня. Убеждаю поэта прекратить общественную деятельность и отдать всего себя стихам. Пусть идёт своей дорогой — среди берёз. Вы согласны со мной, Анна Романовна?

   — Вполне.

В это время в корректорскую деловито вошла женщина с пачкой сырых оттисков в руках.

   — Приехал, — Известила она, с трудом сдерживая торжественность. — В автомобиле. С Иваном Дмитриевичем пошли осматривать музей.

Первым незаметно покинул помещение Есенин. Он боялся пропустить Горького. Это было бы непростительно обидно: быть рядом с Горьким и не увидеть, не услышать его.

У дверей типографского музея Есенин остановился, стараясь унять частые, упругие толчки сердца.

«У каждого человека, — думал Есенин, — есть в жизни свой перевал. Он высоко, и идти к нему, всё поднимаясь и поднимаясь, тяжело, временами просто невыносимо, усталость сковывает движения, сердце подступает к горлу, чугуном наливаются ноги. И многие, даже очень многие, не достигнув своего перевала, останавливаются на полпути, прибедняясь, довольствуясь малым. И им, нищим духом, никогда не увидеть чуда: сверху вниз — равнину, осиянную солнцем, исхлёстанную голубыми линиями, разноцветье и разнотравье луга. Передо мною маячит моя высота, и тропа к ней одна-единственная, и я пойду по ней, не задерживаясь, упорно, стиснув зубы. Работать, работать! И в самой этой самоотверженной, рождённой одержимостью работе вспыхивает пламень вдохновения».

Теснимый мыслями, Есенин не заметил, что возле дверей музея уже толпились наборщики, корректоры, конторщики. Наконец дверь растворилась и показался Горький — высокий, слегка сутуловатый, с широкими, костистыми, углами вздымавшимися плечами. Рыжеватые моржовые усы скошены книзу, брови сердито взлохмачены. А глаза? Какие они? Серые с добавкой зелёного? Синие? Но главное: добрые и мудрые. В них как бы отразилась вся Русь, которую этот чудесный человечище исходил пешком. Да и фамилия-то у него Пешков, а Горький — это уже от легенды, от сказки, от песни о Буревестнике.