Изменить стиль страницы

   — Ты рехнулся, старый! Чему учишь парня? Не слушайся его, сынок...

Дед бесстрашно усмехался:

   — Дрожит, клуша! Ей бы крылья подлинней да пуху побольше, чтобы спрятать своего внука, словно цыплёнка. А он не цыплёнок, а уже без малого орёл! Лети, Сергей. Упадёшь — отдохни и опять под облака. Ниже не летай!..

Бабушка не на шутку обиделась. Есенин обнял её худые плечи.

   — Бабаня, красавица ты моя! Я тебя люблю. Ты не тревожься. Со мной ничего плохого не случится...

Она распрямилась, улыбаясь, ласковые морщинки побежали по её лицу.

   — Серёженька, знаешь об чём я тебя попрошу? Пойдём в Радовецкий монастырь, помнишь, мы ходили с тобой, когда ты был маленьким? Я Николаю Угоднику за тебя помолюсь...

   — Пойдём, — сразу согласился он. — Вот приеду летом и отправимся. С богомолками...

Дед, усмехаясь с ехидством, покачал головой:

   — Вот народец! Я посылаю его под облака, а она, старая, тащит в монастырь. Как жить с таким несогласием в мыслях?.. А я вот живу. Ну, ладно об этом. Теперь, Сергей, читай, что ты написал.

Есенин обрадованно согласился. Сел напротив деда и стал читать, негромко и внятно, а дед в такт покачивал головой.

Горек запах чёрной гари,
Осень рощи подожгла.
Собирает странник тварей,
Кормит просом с подола.
«Ой, прощайте, белы птахи,
Прячьтесь, звери, в терему.
Тёмный бор, — щекочут свахи, —
Сватай девицу-зиму».
«Всем есть место, всем есть логов,
Открывай, земля, им грудь!
Я — слуга давнишний богов,
В Божий терем правлю путь».

Дед засмеялся и покачал головой.

   — Послушай-ка, бабка, что выделывает твой внук! Как складно, да как толково, да всё по правде. Вот он каков, Микола-то твой. Давай, сынок, крой!..

Поощрение деда воодушевило Есенина. Голос его окреп, налился силой.

Звонкий мрамор белых лестниц
Протянулся в райский сад;
Словно космища кудесниц,
Звёзды в яблонях висят.
На престоле светит зорче
В алых ризах кроткий Спас;
« Миколае-чудотворче,
Помолись ему за нас».
Кроют зори райский терем,
У окошка Божья Мать
Голубей сзывает к дверям
Рожь зернистую клевать:
«Клюйте, ангельские птицы,
Колос — жизненный полёт».
Ароматней медуницы
Пахнет жней весёлых пот.
Кружевами лес украшен,
Ели словно купина.
По лощинам чёрных пашен —
Пряжа выснежного льна.
Засучивши с рожью полы,
Пахаря трясут лузгу,
В честь угодника Миколы
Сеют рожью на снегу.
И, как по траве окосья
В вечереющий покос,
На снегу звенят колосья
Под косницами берёз.

От деда с бабкой Есенин шёл к священнику Смирнову, где находил неизменную поддержку и «благословение». Отец Иван разговаривал со своим бывшим учеником как с равным.

— Ранее, Сергей, я полагал, что твоё влечение к поэзии суть отроческая забава, временная дань юношеской поре. Думал, минует, подобно болезни, скажем, кори... Однако ошибся. Вижу, это твой жизненный удел. Но одно мне всё же не совсем понятно: почему тебя отметила поэзия своим благоволением и как отыскала она тропу в наше село и указала своим перстом именно на тебя? Тайна сия неподвластна мне. — Чёрные, чуть навыкате, умные глаза иерея глядели на Есенина пристально и взыскательно, не мигая. — Тебе, Сергей, непременно надо учиться. Талант долженствует питать знаниями, подобно тому, как цветы надобно освежать влагой для пышности цветения.

   — Я много читаю, отец Иван, — сказал Есенин. — Но, в общем-то, вы, конечно, правы...

По вечерам Есенин встречался с Наташкой Шориной. Она выбегала к нему в овчинной шубейке, в клетчатой шали, в валенках. Стояли, обнявшись, у церкви, заслонясь от ветра, летящего с лугов. Иногда спускались к реке, переходили на тот берег, на равнину, заваленную снегами.

   — Если ты в другой раз приедешь летом, мы будем гулять здесь по травам. Как хорошо было на сенокосе, помнишь? — спрашивала Наташка.

   — А как я грохнулся, помнишь?

Она великодушно выгораживала его:

   — Потому что умаялся. За кем вздумал гнаться! За Василием Чёрным. Да он, если хочешь знать, железный... — Спохватившись, напоминала, торопясь: — Маме всё хуже и хуже. Прямо на глазах тает. Помрёт — останусь одна-одинёшенька. Хоть бы ты приезжал почаще, а то ведь тоска источит.

   — Буду приезжать, Наташа, — пообещал он, веря своему обещанию. — А ты мне письма присылай. Про всё пиши, про всех.

   — Стыдно мне писать, ошибок наделаю, смеяться будешь, — сказала она без улыбки.

   — Что ты! Я и сам, случается, запятые забываю ставить, буквы даже пропускаю...

Они стояли, словно заблудшие, неприкаянные, на открытой ветрам равнине, и облачные тени, набегая, захлёстывали их и, безучастные, уносились вдаль.

14

Возвращение в Москву походило на тяжкое, с головной болью пробуждение. Уверенность в себе, накопленная за неделю безмятежной сельской жизни, истлела, пока он плутал в лабиринте тесных переулков Замоскворечья. Каменная тоска сдавливала душу. Дома, недружелюбно нависая, угрожали опрокинуться на голову. Темно и жутко становилось, когда он заглядывал в будущее — как с кручи в пропасть. Работы нет, стихи нигде не печатаются, отец не переменит своего отношения к нему. Надо на что-то решиться, что-то предпринимать, иначе отупеешь, опустишься...

Добравшись до своего дома, Есенин спустился в «молодцовскую». Отца не было — ужинал в чайной. Есенин взял ключи и вышел, ни с кем не попрощавшись, не имея никакого желания отвечать на расспросы.

В комнате его держалась нежилая стужа: печка не топлена, в углах — сизые паучьи тенёта. Раздевшись, он сбегал во двор, принёс охапку дров, с грохотом бросил на пол. Сперва зажёг бересту и бумагу, затем подложил сухие лучинки, а потом уже крупные берёзовые и сосновые поленья, и они занялись. Дверцу не закрывал, от огня стало легче — как будто приподнялась с края неба свирепая туча и в узкую щель пробился золотой луч надежды: пока сердце греет надежда, жизнь не потеряна. Мрачные думы, только что владевшие им, улеглись, страх за будущее пропал, ему нечего бояться, у него собралось немало стихов, и у него, чёрт побери, есть надёжные и добрые товарищи. Как он раньше не подумал об этом? Кажется, так просто.

Сидя на табуретке, он загляделся на огненные вихри и не слышал, как вошёл отец. Что-то в отце за эту неделю изменилось. Он был в новой чёрной паре, в накрахмаленной рубашке со стоячим воротником и при галстуке. Он подал сыну руку, чего раньше никогда не делал, пододвинул стул, сел рядом, положил себе на колени картуз.

   — Чего не показался, когда уезжал? — Отец был, а может быть, хотел казаться добрым; кочергой поправил в печке дрова, чтобы жарче горели. — Комнату прогреть надо, подложи ещё дров... — И тут же вернулся к главному разговору: — Я бы гостинцев домой послал.