Изменить стиль страницы

   — Всё. И поэзию и прозу. Библию тоже. Я окончил церковно-учительскую школу в Спас-Клепиках. Там нас потчевали всяческими церковными премудростями...

   — А каких, позвольте спросить, писателей предпочитаете?

Вопрос показался Есенину несколько наивным и забавным.

   — Классиков, конечно, Пушкина и Лермонтова знаю наизусть. Почти всё.

По тонкой, едва уловимой улыбке просителя Николай Иванович понял, что вопрос его был излишним, даже неуместным.

   — Стихи пишете?

   — Пишу. Почитать?

В кабинет стремительно ворвался высокий русоволосый молодой человек в белой косоворотке с незастёгнутыми пуговицами, с курткой на плече; он оказался, как узнал Есенин, младшим из Сытиных — Василием Ивановичем. Судя по движениям, был он пылкого и нетерпеливого нрава.

   — Коля, — заговорил Василий Иванович, садясь на край стола, — придёт наниматься на работу некий Сергей Есенин, отличный малый и замечательный поэт...

Есенин густо покраснел и в неловкости переступил с ноги на ногу — непривычно и странно слышать, что о тебе говорят как бы за глаза. Николай Иванович переглянулся с Есениным, сдерживая усмешку.

   — Откуда тебе, Вася, известно, что он такой уж замечательный?

   — Мне сказал об этом Кошкаров-Заревой, а Деев-Хомяковский подтвердил. Я им верю.

Николай Иванович с притворной строгостью сказал:

   — Слезь со стола, сядь, как положено сидеть у старших! — Он рассмеялся.

К удивлению Василия, рассмеялся и незнакомый ему посетитель.

   — Вот он перед тобой, некий Есенин. Поздоровайся с ним!

Василий Иванович сорвался с места:

   — Как же я сразу не определил, что это вы, Сергей! Мне так детально описали ваше обличье...

Есенин осмелел:

   — Конечно, сказали, что у меня золотые волосы и синие глаза?

   — Так оно и есть!

   — Да, да. Других примет за мной не водится...

Василий Иванович крепко сжал ладонь Есенина:

   — Рад познакомиться!

Николай Иванович заметил не без иронии:

   — Видите, Есенин, сколько за вас ходатаев. Отец звонил, брат ручается, корректоры Коростелев и Воскресенский просили, чтобы я вас приютил. Разве могу я устоять?

   — Куда ты его определишь? — живо спросил Василий Иванович.

   — Сперва побудет в экспедиции, познакомится с производством, с людьми. Попозже переведу в корректорскую. — И обратился к Есенину: — Завтра можете выходить на работу. Стихи свои почитаете в другой раз...

Из конторы Есенин направился в мясную лавку — сказать отцу, что принят на службу.

   — Место это как раз по тебе, — нравоучительно заговорил отец, — с книгами не будешь теперь расставаться. Ты ведь этого добивался. Держись теперь, не скачи, как заяц... И господин Воскресенский рядом, и вообще. Веди себя скромнее, не с чего тебе нос задирать, ничего ещё не достиг. Голову не высовывай, на митинги, на сборища не ходи: слушать краснобаев незачем, доброму не научат... — Александр Никитич, вдруг поняв, что даёт сыну не те наставления, какие нужны, вроде бы призывает к трусости, к прислужничеству, чем страдал сам, на ходу поправился: — Главное, будь исполнительным и честным. А честному человеку бояться нечего и некого... — Он говорил тихо, комкая в руках край белого фартука, изредка озираясь по сторонам — не услышал бы кто из продавцов. Сын несмело возразил:

   — Смотря по тому, какая честность и что под ней подразумевать.

Александр Никитич посуровел: нет, свою душу и свои мозги ему не вложишь, характер не изменишь, и от бессилия нехорошо, темно было на сердце, невольно вскипало раздражение, которое приходилось пересиливать, унимать...

   — Увидишь господина Коростелева Алексея Саввича, поклонись ему за содействие, за хлопоты. Это он помог тебе устроиться...

   — Меня принял на службу Сытин Иван Дмитриевич, — сказал Есенин.

   — Сам? — недоверчиво спросил отец.

   — Сам. Но Алексею Саввичу я поклонюсь.

15

В типографию Есенин явился задолго до начала рабочего дня.

Он заметно отличался от других рабочих и тем, как легко и расторопно двигался, исполняя указания старших, и неизменной усмешкой, которой прикрывал что-то такое, чего сразу и не разгадаешь, — то ли умысел какой-то, то ли непомерную гордость и заносчивость, идущую от сознания своего особого назначения. Его приняли с настороженностью и по первому впечатлению окрестили «вербным херувимом».

Когда ему сказали об этом в лицо, он, хоть и задетый немножко, не только не обиделся, но даже развеселился и, к удивлению всех, заявил, что прозвище удачное и он его запомнит. Есенин располагал к себе ненаигранной услужливостью, готовностью помочь товарищу и вскоре стал в экспедиции, что называется, своим парнем. В каждом цехе этого огромного производства, среди наборщиков, переплётчиков, рисовальщиков, грузчиков, он быстро обзавёлся друзьями.

Сверстники поверили в его честность и дружелюбие и впустили в свой круг. Это произвело на него глубокое и оздоровляющее впечатление и, вероятно, помогло забыть разъедающие душу сомнения, которые владели им раньше, когда он служил в мясной лавке. Со всем своим пылом он окунулся в фабричную многолюдную жизнь, отодвинув на время даже самое любимое — стихи.

Сытинская типография ввела его в трудовое товарищество, обладающее могучей силой формировать характеры, направлять мысли, накапливать драгоценный жизненный опыт. Есенин оглянулся на недавнее своё прошлое и по-новому оценил своё отношение к людям да и самих людей, с кем его сталкивала судьба. Всё здесь было для Есенина захватывающе-увлекательным — и сам процесс превращения авторской рукописи в книгу, и взаимоотношения между рабочими и служащими — от миллионера Сытина до ночного сторожа, — и явственно ощущаемые революционные традиции. Это волновало Есенина, делало его жизнь осмысленнее, значительней, глубже и, пожалуй, таинственней... В каждом цехе типографии велись беседы, споры о Государственной думе, о неведомой Есенину думской фракции эсдеков. К стыду своему, он не мог понять, что же на самом деле происходило там, внутри этой самой фракции, не слышал ранее имён депутатов — Петровского, Бадаева, Шагова, Муранова... Не знал, что означают «шестёрка» и «семёрка», ликвидаторы и антиликвидаторы... На фабрике обсуждалось письмо «Пяти групп сознательных рабочих Замоскворецкого района», адресованное думской социал-демократической фракции. Его предполагалось напечатать в большевистской газете «Правда».

«Замоскворечье, — думал Есенин, — это же наша типография, это моё жильё... Выступают замоскворецкие рабочие... Пять групп. Одна из них наверняка наша, сытинская. У кого же это письмо, чтобы поставить свою подпись?»

В дверях, выходящих во двор, Есенин случайно встретил печатника Луку Митрофанова. Лука оживился:

   — А, Серёжа... Мне сказали, что ты интересовался письмом в Думу? Оно у меня. Тебе следовало бы ознакомиться с ним и подписать.

   — Где письмо? — спросил Есенин, волнуясь. Лука Митрофанов вынул из-за пазухи сложенные вчетверо листки.

«Мы, нижеподписавшиеся, — читал Есенин, шевеля губами, — пять групп сознательных рабочих Замоскворецкого района гор. Москвы, прочитав в газетах «Правда» и «Луч» о тех разногласиях, какие существуют среди депутатов с.-д. фракции и рабочей прессой, мы приветствуем отказ шести депутатов от сотрудничества в газете «Луч»...»

Дальше Есенин читать не стал — всё равно он не мог разобраться в тонкостях политических формулировок, не мог постигнуть всей глубины разногласий тех групп, что стояли за «Правдой» и за «Лучом», но вида не показал, а спросил осведомлённо, даже несколько небрежно:

   — Это письмо в поддержку позиций «Правды»?

   — Конечно! — Лука Митрофанов отодвинул его от двери в угол, заговорил торопливо, как бы захлёбываясь словами: — Газета «Луч» отстаивает предательскую линию. Она пытается сделать нашу рабочую партию легальной, ну, открытой, что ли, призывает её выйти из подполья, чтобы царской охранке легче было переловить всех её членов, а в особенности руководителей, и посадить за решётку, одним словом — ликвидировать. Вот тут сказано, смотри: «Из вышеизложенного мы предлагаем семёрке отказаться сотрудничествовать в газете «Луч», которую, мы считаем вредной, разъединяющей ряды рабочего класса России». Вот и вся история, — сказал Митрофанов в заключение. — А что касается «шестёрки» и «семёрки» — я тебе потом объясню.