Изменить стиль страницы

Говорю Анне: «И ты и Воскресенский правы: университета Шанявского мне мало. Открываю поэтический институт на дому, а тебя, Анна, прошу снабжать меня отцовскими книгами — у него ведь богатейшая библиотека». И началась у меня читательская схима. Не могу уснуть, если не прочту перед сном одну, а то и две книги. Вот почему я осунулся и похудел. Совет Петровского, переданный через Воскресенского, принял полностью: не лезу на рожон, не фанаберю перед охранкой. Действительно, ведь сошлют в Туруханский край, где комары, говорят, величиной с воробья, — вот и конец моим стихам! А ведь без стихов мне и жизнь не надобна.

Сергей умолк. Молчал и Николай. Они оба смотрели на жемчужно-белые облака, медленно плывущие в аквамариновой синеве неба и цельно отражающиеся в зеркальной Оке.

Медовым и цветочным настоем дышали приокские луга. Через полчаса солнце стало припекать, Есенина потянуло в прохладу амбара.

   — Завтра переплывём Оку, — сказал он без всякого вызова и хвастовства, спокойно и уверенно.

   — Да, переплывём. Ты, во всяком случае, переплывёшь, — отозвался Сардановский, знавший, что Есенин с мальчишеских лет любил купаться, мастерски нырял и плавал.

Он сомневался только в Ровиче, как бы тот в последнюю минуту не сдрейфил.

Друзья оделись и пошли по домам:

   — Я, Коляда, поем сейчас и завалюсь спать. Ночью-то я не спал ни минуты.

Татьяна Фёдоровна встретила Сергея куриной лапшой, которую, она знала, любит сын. На столе стояла пустая тарелка, лежала деревянная ложка, на тарелке — ломти ржаного подового хлеба, солонка с солью. Сергей потянул носом — ударило непередаваемо сытным, дразнящим запахом куриной лапши. Он даже заулыбался, предвкушая пиршество. Что может быть вкуснее куриной лапши: густой, подернутой янтарным жиром, душистой от перца, укропа и моркови?

Мать искоса наблюдала за сыном.

Сергей подошёл к умывальнику и заметил, что мать припасла ему яично-желтый брусочек мыла и чистое полотенце с вышитыми петухами. Вымыв и вытерев руки, он подошёл к матери, поцеловал её в темя, а на ухо сказал:

   — Убери, к лешему, тарелку, лапшу я ем только из миски.

Мать словно ждала этой просьбы, проворно заменила тарелку глиняной миской и загремела печной заслонкой.

Лапша удалась Татьяне Фёдоровне на славу, и Сергей не то в шутку, не то всерьёз предложил ей:

   — Перебирайся, мама, в Москву, я тебя устрою поварихой в ресторан «Яр».

Мать счастливо улыбалась и молча наблюдала, с какой охотой ест сын своё любимое кушанье.

   — Это праздничная лапша, — сказала мать. — Ты, наверное, забыл, что сегодня праздник Казанской Божьей Матери. — Она задумалась. Потом, очнувшись, с нежданной проворностью вышла из избы и вернулась с огурцами в фартуке: — Свеженькие, только с грядки! Роса на них не успела обсохнуть.

   — Ты, маманя, зубы голодному не заговаривай. Желаю добавки. Налей-ка мне лапши ещё столько же.

   — Ешь, Серёженька, ешь досыта. У тебя, наверное, рёбрышки прощупываются. Отощал. Чего это там отец смотрит!

Вместе с огурцами на столе появился берестяной туесок с холодным, ядрёным квасом.

После обеда Есенин отправился в амбар. Спал он после раннего обеда сладко, как в детстве, без сновидений, и проснулся на закате, когда по сельской улице, мыча на разные голоса, шло с пастбища стадо. Предстоял длинный вечер и наверняка бессонная ночь, а завтра надо — кровь из носу! — переплыть Оку.

   — Переплывём! — вслух подумал Есенин и вышел из амбара.

Западная часть неба была охвачена полымем заката — золотые и пурпурные, застывшие в неподвижности вихри рождали представление о неземной торжественности, о величии мироздания.

Из открытого окна избы лилась тихая мелодия: песня без слов — слова были неразличимы. Прислушавшись, он узнал песню: мать пела её, убаюкивая в зыбке сестрёнок — Катю, а потом Шуру.

«Вот о чём надо написать стихи, — подумалось ему, — о материнской песне. Ничего не знаю чище, душевнее».

Не заходя в избу, Есенин перебрался через ограду и бесцельно пошёл к Оке, думая, как иногда бессилен и маловыразителен язык, а ведь русский язык, говорят, богатейший из всех земных языков и наречий. «Вот пылает закат, и его краски и оттенки рождают во мне чувства и мысли трудно выразимые или вовсе не поддающиеся выражению, — размышлял он. — Вот, положим, я сумею подыскать нужные, самоцветные слова о главных тонах заката — золото и пурпур, а полутона, а оттенки этой поэмы цвета и света? А полутонов и оттенков тысячи, десятки тысяч. Я их постигаю, а выразить не в силах. Не потому ли мне часто приходит на ум слово «несказанное». Вот чувствуешь, постигаешь что-нибудь, трепещешь перед постигнутым, а выразить не можешь».

Он уже стал спускаться по тропе, ведущей вниз к реке, как вдруг увидел двух девушек, поднимающихся по этой же тропе наверх и до этой минуты скрытых густыми зарослями тальника. Разминуться было нельзя.

Он узнал в одной из девушек Наталью Шорину. Подосадовал, что Наталья не одна, а с подругой, но что поделаешь? Встреча-то нечаянная. Между девушками шёл разговор, умолкший сразу, как вывернулся из-за тальника Есенин. Он издали снял шляпу и поздоровался:

   — Здравствуйте, односельчанки!

Девушки попридержали шаги.

   — С приездом вас, Сергей Александрович! — отозвалась без смущения Наташа.

Её подружка промолчала, Есенин вспомнил, что эту смуглянку с глазами, как чёрная смородина, зовут Машей, но фамилию запамятовал.

Девушки остановились. Тропа была неширокой, и Есенин выглядывал местечко, чтобы сойти с тропы и дать подружкам дорогу.

Но Наташа рассудила по-иному. Порозовев, но не опуская засиявших глаз, она сказала:

   — Хотели мы в Заочье сплавать, уже и в лодку вошли, а Маша вдруг заартачилась: «Не поеду с тобой. Ты ещё утопишь». Это я-то? С малых лет лодочница. Хотела одна сплавать — опять нехорошо. Как бы лодку у меня не угнали. Не проводите ли меня, Сергей Александрович? Веслить я сама буду.

   — Прогуляйтесь, Сергей Александрович, — поддержала подружку Маша.

Есенин на секунду представил себя наедине с Наташей и тут же почувствовал холодок в груди. Не ко времени и не к месту вспомнилась вдруг Анна, и с новой силой сжала сердце озабоченность: сказать ли Наташе о своей женитьбе, и если сказать, то какими словами и, главное, каким тоном? Можно ведь выставить себя этаким удалым молодцом: вот, мол, встретил девушку по душе и, не долго думая, сосватал, а если по-честному, то можно исповедаться, сказать, что не винный, а другой, чувственный хмель ударил в голову, а потом оказалось, что будет ребёнок, и он, конечно, не опозорил девушку, а назвал её своей женой... Впрочем, и это не было бы исповедью. Он и сам, по правде сказать, до сих пор не разобрался в себе, как это с ним произошло. И причин тут, наверное, не одна, а много — и одиночество его, и обаяние умной, доброй девушки, и неожиданно засветившееся родство душ, и, наконец, Аннушкина почти материнская забота о нём, бесприютном и запутавшемся в таких жизненно важных явлениях, как поэзия и революция, и ещё много-много такого, что и ему до конца не ясно.

Всё это пронеслось в мыслях в течение каких-то секунд, он смутился, а девушка ждала ответа.

   — Веслить я ещё не разучился. Ну что же, сплаваем в Заочье, споем частушку: «Мы на лодочке катались».

Маша засмеялась, а Наталья зарозовела ещё больше, но улыбка сошла с лица.

Через какие-нибудь две-три минуты Есенин оттолкнулся сухим веслом от берега и повёл лодку наискосок, чтобы не снесло течением.

Краски заката заметно меркли, золото и пурпур ещё оставались, но стали приглушённей, словно покрывались лёгким пеплом.

Наташа, видимо, ждала, что Сергей заговорит первым, но он молчал, нажимая на вёсла, в мыслях споря сам с собой; нужно было решить вопрос: говорить или не говорить о своей женитьбе — и не мог его решить.

Наташа сидела против Сергея, красивая, как никогда, серые глаза её стали как будто ещё больше, ещё лучистее. Она чуть похудела, и это делало её лицо одухотворённей, добрее. Эта не то чтобы новая, а в чём-то обновлённая Наташа была ему ближе, желанней, властнее хозяйничала в его сердце, чем прежде. Как было бы хорошо и ему и ей, если бы Наташа к его теперешнему приезду успела выйти замуж! Но этого не случилось, и вот она сидит перед ним, любящая его — он не сомневался в этом, — доверчивая, ждущая его тёплых слов. А он молчит и смутно, против воли понимает — не разумом, а сердцем, — что, вероятно, эта девушка и есть его единственная на всю жизнь любовь, о которой он будет тосковать везде, куда ни занесёт его судьба.