Изменить стиль страницы

   — Я приехал прощаться...

Голос Сергея прозвучал глуховато, со щемящей грустью, безысходностью.

   — С кем прощаться, Серёжа? — суеверно испугалась она и даже плечом повела, словно отгоняя надвигающуюся беду.

   — С мамой прощаться, с лугами, с Окой, ну и, конечно, с тобой. Я ведь тебя никогда, ни на одну минуту не забывал. — Он оборвал фразу, но тут же закончил её, как припечатал: — И не забуду.

Сказав это, Сергей понял, что не скажет он Наташе о своей женитьбе, не посмеет сказать. Это бы, наверное, убило в ней доверие к людям, жизненную девическую звонкость, песенность.

   — Завтра с Окой приду прощаться. Переплыву её на добрую память. С лугами попрощаюсь, с берёзами.

   — Ты что же, уезжать куда собрался?

   — Да нет. Мне стало известно, что год мой в армию досрочно призовут. Ну а с бритым лбом уже и не пустят проститься.

Наташа плотно сжала губы, чтобы не расплакаться. Не такие слова она хотела услышать от него. Ждала. Надеялась. Мечтала. И вот...

   — Серёжа, — сказала она потерянно и безнадёжно, — не надо мне в Заочье. Выдумала я всё это. Если спешишь куда, причаливай к нашему берегу. Чего уж тут...

Всё-таки она заплакала, но тихо, беззвучно, и эта её сдержанность резанула его бритвой по сердцу. Он понял свою жестокость и безжалостность к своей чистой, незапятнанной любви.

Она сидела перед ним горестная, ничем не защищённая. Её угнетало непонимание происходящего. Безобманным сердцем она чувствовала, что любима Сергеем, желанна ему, что он ничуть не солгал, что не забывал её ни на минуту, никогда не позабудет. Да-да, всё это так, и всё-таки он прощается с ней, уезжает. Она не посмеет даже побежать за ним вдогонку до росстаней, как было в день его первого отъезда в Москву.

Неожиданно она просветлела, смахнула платочком последние слезинки с длинных пушистых ресниц и сказала с поразившим его проникновением в свою и его судьбу:

   — А может быть, Серёжа, в этом горькое наше счастье? Недопетая песня — лучшая.

С берега, сделав из рук рупор, закричал Сардановский:

   — Эй, вы, там!

Наташа от неожиданности вздрогнула и оглянулась. Сардановский, как с ним иногда водилось, ералашно запел:

Давай, милка, покалякаем,
Спустим лодочку на якорь!

Сергей круто повернул лодку и погнал её к берегу. Когда остро пахнущая смолой лодка ткнулась носом в берег, Сардановский, как оказалось только что выпивший свежего, с изюмом самогона, бесцеремонно влез в неё, сел рядом с Наташей и тоном подгулявшего купчика приказал:

   — Лодочник, наляг на вёсла! На чай получишь.

Дивясь бесшабашности приятеля, Есенин, сдвинув шляпу на затылок, напористо заработал вёслами. Желая если не оправдать, то хотя бы объяснить своё опьянение, Сардановский запел:

Коперник целый век трудился,
Чтоб доказать Земли вращенье.
Дурак! Зачем он не напился?
Тогда бы не было сомненья.

Наташа подавленно молчала. У Есенина на лбу выступили капельки пота.

Неугомонный Сардановский, не замечая ничего, продолжал:

А вот студенту нужен ром,
Когда идёт он на экзамен.
А то, пожалуй, скажет он,
Что Юлий Цезарь был татарин.

Они катались до густых сумерек, до красно-оранжевых костров в Заочье, до лягушачьего концерта в ближнем болоте.

Есенин хотел было проводить Наташу до её калитки, но она решительно воспротивилась:

   — Нет-нет, Сергей Александрович! Меня проводит господин Сардановский. Нам с ним по пути.

Николай обрадовался:

   — Понимаешь, Серёжа? Нам с ней по пути. А это значит: третьему делать нечего.

Попрощавшись с Наташей и Николаем, Есенин лениво побрёл домой. В селе было тихо: константиновцы готовились к завтрашнему продолжению праздника явления иконы Казанской Богоматери.

Отказавшись наотрез от гречневой каши с топлёным молоком и дёрнув за косичку сестрёнку Катю, Сергей пошёл в свой особняк — тёмный в сумеречную пору амбар. Зажёг лампу. Разделся. Лёг на топчан. Не спалось, а читать было нечего. На столе стояла прикрытая зелёным лопухом кринка с кислым молоком, лежал ломоть ржаного хлеба. Из головы не выходила Наташа и её неожиданная фраза:

«Недопетая песня — лучшая». Под таким афоризмом любой поэт подпишется. Откуда это у неё? Уснул он незаметно. Но сон его был неспокойным, совсем не таким, как недавний, дневной.

Снилось Есенину, будто сидит он в своём амбаре и при свете керосиновой лампы пишет стихи. На душе у него светлая печаль, но она сгущается до тоскливого чувства роковой обречённости и самоотверженности добровольного ухода из жизни, где солнце, цветы, мать, Наталья Шорина...

Он пишет не обычные свои лирические стихи, а стихи — прощание с жизнью, со страной берёзового ситца, с отчим домом, с любимой сероглазой девушкой, стихи, где лирика сливается с трагедией.

Каждая строчка рождается легко и просто, как раскрывает свои лепестки цветок, она возникает на бумаге чётко, не только слова пишутся в ней раздельно, но и каждая буковка становится особо, неслиянно с другими. Он перечитывает этот черновик, нет, не черновик, а сразу написанное набело стихотворение, в горле у него тёплый ком, его переполняют восторг и мука, отчаяние и умиротворение, и он плачет сладкими слезами.

...Есенин проснулся, словно его кто-то толкнул в грудь, и мокрыми от слёз глазами глянул в проем амбарной двери, увидел кусок серого предрассветного неба с проступившими сквозь серость золотыми мохнатыми звёздами. Он был полон молодых сил, мускулы пружинились, кровь играла в нём. Откуда же этот тоскливый сон, эта трагическая лирика написанных во сне стихов, эти невысохшие слёзы на глазах?

Он соскочил с топчана и дрожащими от волнения руками стал шарить по столу, ища спички. Вот они! Чиркнула спичка, вспыхнуло жёлтое пламечко, зажёгся фитиль лампы.

Скорее, скорее занести на листок стихи, созданные во сне. Вот когда пригодились поставленный заботливой матерью пузырёк с чернилами и ученическая ручка.

Он находился под обаянием ночных стихов, на лице блуждала счастливая улыбка сквозь слёзы. Он положил перед собой чистый лист бумаги, и только тогда до него дошло, что созданные во сне стихи он забыл, как говорит мама, «заспал» и не может их восстановить. Он мучительно вспоминал хотя бы одну, первую строчку, но ничего не мог вспомнить. Осталось только чудное, но смутное, невоспроизводимое на бумаге ощущение этих простых, кристально чистых, выплеснутых из глубины души строк. Как золотые звёзды на сером небе, они светились из мглы:

Цветы мне говорят прощай,
- Головками склоняясь ниже,
Что я навеки не увижу
Её лицо и отчий край.

Но эти слова только мерещились, только предугадывались, тут же рассыпались, не давали себя воспроизвести, а только манили и обещали снова когда-нибудь явиться, но уже не во сне, а наяву.

Может быть, позже, много лет спустя, на большой росстани Есенин, прощаясь с жизнью, с любимой, с отчим краем, будет мучительно вспоминать сегодняшние ночные стихи, и, исписав двенадцать черновиков, создаст тринадцатый, признает его беловым, уже не нуждающимся в исправлении, и эти стихи найдут отклик в миллионах людских сердец. Но в этой туманной мгле Есенин так и не смог вспомнить ни одного слова из созданного во сне, как ему представлялось, шедевра. Он вышел из амбара и, закинув голову, долго смотрел на золотые звёзды, следил, как они постепенно теряли свой блеск, свою яркость, словно покрываясь туманцем, как покрываются пеплом угли догоревшего костра.