Изменить стиль страницы

   — Вы, конечно, купались? — с завистью спросил Есенин.

   — Каждодневно и многократно, — ответил Сардановский. — Учти, поэт, что в Константинове никто даже и не мечтает переплыть трёхсотсаженную реку.

   — А мы переплывём! — самонадеянно похвастался Есенин.

   — Переплыть, пожалуй, сможем, — осторожничал Рович, — но не с места в карьер, а с подготовкой, точнее сказать, с репетицией. Сегодня давайте потренируемся на продолжительность пребывания в воде, а завтра рискнём переплыть.

Ока манила. Друзья продрались через густой тальник к реке, разоблачились и голышом легли на сочную траву. Когда хорошо прогрелись, Есенин поднялся, подошёл к реке и ногой пощупал шелковистую, мягкую воду.

   — Тёплая, как парное молоко!

Рович достал из кармана кремовой толстовки мозеровские часы:

   — Засечём время и узнаем, сколько смогли продержаться в воде. Было бы хорошо продержаться час.

Заметили время и по команде Есенина одновременно вошли в воду — нырять с высокого берега было небезопасно, можно нарваться на корягу.

Глубокие места обнаружились сразу, в пяти-шести шагах от берега пришлось плыть. Плавали разными стилями, вполсилы, чтобы подольше побыть в воде.

Над рекой, как ткацкие челноки, летали взад-вперёд острокрылые стрижи. На сучке, движущемся по течению, сидела стрекоза с синими прозрачными крылышками. На близком расстоянии попискивали маленькие кулички. В небе висел, распластав крылья, ястреб. Мяукали и стонали неугомонные чайки.

Первым вылез из воды Рович, посмотрел на часы и огласил результаты тренировочного заплыва: на воде продержались пятьдесят шесть минут. Для первого раза неплохо.

Рович торопливо оделся и, сославшись на какое-то срочное дело, ушёл.

Сергей и Николай с блаженством подставили голые мокрые спины солнцу. Хотя вода была тёплой, пловцы порядком озябли, устали. Лежать на прогретом солнцем берегу было неизъяснимо приятно.

Сергей зажмурился и начал было дремать, но Николай толкнул его локтем:

   — Изволь рассказать, отчего ты похудел и выглядишь, как раб, строивший пирамиду Хеопса?

   — Это длинная история. Коляда...

   — А я тебя не тороплю. Обожаю длинные истории.

   — Во-первых, я как-никак трудился в типографии Сытина.

   — Ага, в корректорской. Знаю.

   — Во-вторых, я был студентом университета Шанявского.

   — И об этом наслышан.

   — В-третьих, я до сей поры действительный член пока не Академии наук, а Суриковского литературного кружка.

   — Тоже анекдот с бородкой.

   — А вот дальше идёт длинная история.

   — Вешаю оба уха на гвоздь внимания.

   — Ни к какой политической партии я не примкнул. Мой друг большевик Воскресенский зовёт меня полуэсером, полуанархистом, но я, честно говоря, тяготею к большевикам. Они люди не фразы, а дела. Печатник Лука Митрофанов это унюхал и доверил мне партийную тайну. Большевики написали в «Правду» письмо. В письме этом рабочие поддерживают большевистскую «Правду» и осуждают вредную, предательскую позицию меньшевистской газеты «Луч».

   — Ого!

   — А ты не огокай, а слушай. Я вместе с другими типографскими рабочими подфамилил это письмо. В Питер коллективное письмо это увёз Воскресенский, передал его из рук в руки депутату Государственной думы Малиновскому, и оно, это письмо, таинственным образом исчезло с его письменного стола. По-видимому, попало в охранку. И значит, подписавший его вместе со всеми твой приятель Сергей Есенин, уже известный охранке, может загреметь... Воскресенский виделся в Питере с другим депутатом Государственной думы — Григорием Ивановичем Петровским. Речь зашла о подписях под исчезнувшим письмом. Петровский спросил Воскресенского: «А Есенин — это не тот ли, кто недавно выступил со стихами в «Пути правды»?» Воскресенский подтвердил, да, тот, и дал мне характеристику в том смысле, что это, дескать, наш человек. Тогда Петровский посоветовал Воскресенскому убедить меня, что моё дело не забастовки и митинги, а стихи. Есенин, дескать, должен учиться литературному делу, расти как поэт. Это и будет его участием в подготовке революции, а потом в самой революции. Революции стихи нужны не меньше, чем порох.

Вернулся Воскресенский из Питера, взял себе в союзницы Анну Изряднову. Прелестная девушка, умница. Вот они вдвоём и насели на меня. И представь себе, в чём-то очень важном убедили. Вдвоём — на одного! И прямо скажу, крыть мне было нечем. Все козыри у них. Анна намекнула, что у меня культуры явная нехватка и русскую поэзию я знаю с пятого на десятое. А Воскресенский с целой лекцией выступил. Снял очки, руку вперёд вытянул, прочёл четверостишие:

Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю.
Я — царь, я — раб,
Я — червь, я Бог!

Спрашивает: «Кто написал эти гениальные строчки?» «Державин», — говорю. Воскресенский задаёт вопрос: «А что ещё написал поэт восемнадцатого века Гавриил Романович Державин?» Я — тыр-мыр, а ответить не могу, не знаю. Вот тут Воскресенский и загремел анафему моему невежеству и поэтическому бескультурью.

«Стыдно, — говорит, — поэту не знать свою родную поэзию. Она, поэзия, не растёт на голом, пустом месте. Она имеет благородную традицию преемственности. Без поэтического творчества Державина немыслим величайший из русских поэтов Пушкин, он вырос на державинской поэтической почве, не только продолжая, но и обновляя державинскую традицию. Сам Пушкин это отлично понимал. Вот его честное признание: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил». Но если без Державина не было бы Пушкина, то Лермонтов начался со своих гениальных стихов о Пушкине: «Погиб поэт, невольник чести, пал, оклеветанный молвой». Без Пушкина не было бы Лермонтова. Без Лермонтова Россия не имела бы Некрасова. Без Некрасова не мог бы появиться Блок. Из поколения в поколение передаётся поэтическая эстафета. И принимает эстафету достойнейший».

Есенин на полминуты замолк.

   — Я тебя, кажется, не перебивал, — упрекнул Николай.

   — Трудно мне, Коляда, передать некоторые слова Воскресенского. Скромность не позволяет.

   — Замах хуже удара. Говори начистоту.

   — Ну, ладно, скажу. Воскресенский с особой сердечностью и искренностью сказал такое, что у меня мурашки по спине побежали, и я ощутил, что волосы на голове зашевелились. «Я, — говорит, — чувствую, что вам, Есенин, придётся принимать эстафету от Блока». Я смутился, молчу, а Воскресенский спросил Анну: «Как Есенин к Блоку относится?» Анна ему ответила: «Серёжа был у нас дома и папа задал ему буквально такой же вопрос, как, дескать, вы относитесь к Блоку? Серёжа выпалил: «Как к Богу!» Я не мог опровергнуть слова Анны. Что было — было, — быль молодцу не укор.

А Воскресенский, представь, обрадовался. «Это, — говорит, — делает Есенину честь».

На другой день приносит мне Анна томик из отцовской библиотеки. Я повертел его в руках — смотрю, а это Пушкин. Но не стихи его, не проза, а томик, содержащий дневник, записки, исторические статьи и разные заметки. Суворинское издание 1887 года.

Сунулся я в оглавление. Анна чему-то улыбается. Вижу, красным карандашом помечены некоторые статьи и заметки. Догадываюсь: это Анна рекомендует мне, что читать обязательно и в первую очередь.

   — Вот бы тебе, Серёжа, такую жену...

   — Анна жена мне.

   — Как? Почему же ты скрываешь?

   — Я не скрываю. Мы, кстати, невенчанные.

   — К чёрту венцы и обручальные кольца! Но это же великолепно! Такая умница, такой добрый, отзывчивый товарищ, такая красивая женщина!

   — Ну ладно, я продолжаю. Томик этот, ранее мною не читанный, я прямо-таки проглотил и понял, что Пушкин был не только гениальнейшим поэтом, но и образованнейшим человеком своего времени, скажу больше, понял я, что Пушкин мог стать Пушкиным только «в просвещении став с веком наравне», а точнее — впереди своего века, и таким ничтожеством, таким дремучим неучем я себя почувствовал по сравнению с Пушкиным, что хоть в петлю лезь!