Изменить стиль страницы

Он сказал, что теперь, на начало августа, он — единственный, оставшийся в живых из командного состава девятого батальона. Но всё же он нашёл время организовать нашу отправку в тыл, вместе с партией пленных, захваченных после недавней атаки на окопы.

Я заметил, что он заботится об их благополучии и поставил трех часовых у блиндажа. Я счел это излишним, поскольку пленные не выказывали никакого желания бежать, скорее наоборот, были рады убраться подальше от войны.

— Это не для того, чтобы они не сбежали, — доверительно сказал он мне. — Они здесь, чтобы защитить говнюков от Фримла и его банды. Позавчера мы загнали двадцать человек в блиндаж, собирались забрать их, когда откроют заградительный огонь, а один из людей Фримла бросил туда гранату, просто так, поразвлечься. Потом он по-свински ухмыльнулся во весь рот и сказал, будто уронил случайно. Я собирался его арестовать, но Фримл поднял шум и заявил, что у полковых офицеров нет власти над Штосструппен... — он улыбнулся, — и тем более когда они грязные евреи вроде меня.

— Судя по вашим словам, оберлейтенант Фримл — сложный гость.

— Сложный? Да он абсолютно чокнутый, для нас он опаснее, чем итальянцы. Он устраивает заварушку, куда бы ни отправился, а мы потом расхлебываем, уворачиваясь от бомб. Каждый раз, когда он уходит, мы надеемся, что его прикончат, но он всегда возвращается. Он не в себе, а половина его людей кончили бы на виселице, как обыкновенные убийцы, не будь этой треклятой войны. Вы знаете, как он принимает в штурмовики? Они должны вытащить чеку из гранаты и держать ее на своей каске, стоя по стойке смирно, пока она не взорвется. Наверное, он несколько десятков убил этим трюком. А теперь я слышал, что его представляют к ордену Марии Терезии. Будь я кавалером рыцарского креста Марии Терезии и узнай, что и этого головореза тоже наградили, то вернул бы орден следующей же почтой.

Этим вечером мы с Тоттом направились по окопам обратно. Нас контузило, мы исцарапались о колючую проволоку, в груди у меня болело от воздействия газа, но с другой стороны, мы нисколько не пострадали во время аварийной посадки на нейтральной полосе, а я не потерял лампы от рации, спрятанные в лётной куртке. В группе нас было около тридцати — проводник, Тотт и я, пленные итальянцы, плюс трое тяжелораненых на носилках и два трупа, которые мы заставили нести итальянцев.

Оба покойника стали жертвами того миномётного обстрела около полудня — две накрытые одеялами фигуры и две пары пыльных сапог безжизненно покачивались, пока мы тащили носилки по кучам битого камня и прижимались к стенкам траншей, чтобы пропустить отряды, доставляющие продовольствие.

Рядом с одним из тел на носилках лежали разбитые остатки примитивной скрипки, сделанной из бензиновой канистры. Увидев её, я устыдился своих утренних непочтительных мыслей о музыкантах-любителях.

Как только мы перешли через гребень Швиньяка и оказались в мёртвой зоне на другой стороне, где нас не видел враг, я смог выпрямиться и оглянуться на невероятную мешанину землянок и убежищ на противоположном склоне.

Весь этот безумный троглодитский городок, беспорядочно выстроенный из подручного камня, мешков с песком и цементом, древесины и рифлёного железа, раскинулся по безопасному склону унылого известнякового горного хребта, как затерянный в Андах город инков или каменные гробницы какой-то давно забытой цивилизации в Аравийской пустыне.

В каком странном мире мы живём, подумал я. Раньше мы хоронили стариков, когда они умирали, а теперь молодые люди должны похоронить себя заживо, чтобы остаться в живых.

Неотвратимость этого произвела на меня сильное впечатление, когда мы вышли из защитного укрытия Швиньяка. Итальянцы не могли нас видеть, но их артиллерия по-прежнему перекидывала снаряды через гребень. Мы не успели и глазом моргнуть, как снаряды с воем посыпались с неба и разорвались на окрестных скалах, осколки горячего металла и щепки разлетелись по траншее.

Проводник знаком указал всем укрыться в убежище, пробитом в стене каменной траншеи и прикрытом железнодорожными шпалами. Мы влезли внутрь, оставив снаружи только мертвых. Проводник, батальонный посыльный, венский парень лет девятнадцати, был выбран не из-за телосложения (образчик недоедания в трущобах), а за ловкость и хитрость в умении уворачиваться от снарядов.

Следующие полчаса, пока не закончился артобстрел, мы, скрючившись, просидели там. Проводника, похоже, это не слишком беспокоило. Один из итальянцев пустил по кругу сигареты, и проводник закурил свою так безмятежно, будто мы ждали трамвая на Марияхильферштрассе.

— Горячий вечерок, — отважился я, когда рядом разорвался снаряд, осыпав нас пылью и осколками. Паренек немного поразмыслил, выдыхая дым с выражением полнейшего блаженства на лице: прошли месяцы с тех пор, как мы видели сигареты без сушеного конского навоза.

— Осмелюсь доложить, что сегодня не так плохо, герр лейтенант. На той неделе тяжелый снаряд угодил прямо в отряд пополнения. Так мы их ложками отскребали.

Я понял, что он не преувеличивает: внезапно я заметил почерневший человеческий палец под настилом укрытия.

— Нет, — продолжил он, затягиваясь сигаретой, — большинство дней похуже этого.

— Как же вы тут выдерживаете, неделю за неделей?

Проводник рассмеялся.

— Ну, справляемся, герр лейтенант, как-то обходимся. Всё зависит от того, к чему ты привык, я думаю. Я вырос в Оттакриге, восемь человек в одной комнате, отец три года без работы, так что на самом деле тут не так плохо. Запах почти такой же, еда получше и регулярнее, если полевую кухню не взорвут по дороге, и места для сна в нашей землянке примерно столько же. Так что в целом жизнь не так плоха, если не загадывать больше чем на двадцать секунд вперед. У меня брат в Одиннадцатой армии в Альпах, так он говорит, там просто санаторий, не считая того, что итальяшки нет-нет, да пальнут из пушки и убьют кого-нибудь. Он надеется, что война продлится до его выхода на пенсию.

Я обнаружил, что наши итальянцы так же реалистично относятся к войне. Крестьяне из Базиликаты с печальными и честными смуглыми лицами и траурными черными усами, они были похожи на людей, не ждущих от жизни особого веселья — и не обманувшихся в своих ожиданиях. Со своим венецианским австро-итальянским я едва понимал их речь.

Но из понятого заключил, что их вовсе не переполняет пылкий героизм. Я спросил одного из них, самого старшего, куда они предполагают наступать. Он ответил, что понятия не имеет, и это его меньше всего волнует; знает только, что старшие офицеры и военная полиция взыщут с них, если они не двинутся вперед по первому же свистку.

— Pah! La guerra— cosa di padroni! [32] — сплюнул он. Его спутники тоже сплюнули, проклиная прихоть командиров, оторвавших их от семей и небольших земельных участков и пославших бороться за плато Карсо — "il Carso squallido", унылое Карсо, так они называли его, непристойно жестикулируя и ожесточенно сплевывая. Потом они перешли к оскорблению политиков и журналистов, которые послали их в этот бардак.

— Политика, — сказал итальянец, — грязное дело. Наша Италия — как скоростной экспресс: останавливается только перед выборами. В промежутке мы видим лишь налоговых инспекторов и сержантов во время призыва.

— А как же насчет ваших угнетенных братьев в Триесте, стонущих под австрийским гнетом? По крайней мере, об этом пишут ваши газеты.

— Мы не читаем газет, мы же неграмотные, — с непередаваемой гордостью ответил старый солдат. — А что касается жителей Триеста, они нас не волнуют ни на грош. Спасут ли нас они, когда придут помещики и ростовщики и попросят освободить наши участки? Я скажу вам, лейтенант, сражение за Триест волнует меня не больше, чем за Нью-Йорк.

Солдат помоложе его прервал:

— Нет, Беппо, честно так честно. Лично я скорее бился бы за Нью-Йорк, чем за Триест: мой брат живёт в Бруклине и посылает нам денежные переводы.

вернуться

32

Pah! La guerra— cosa di padroni! (ит.)— Фу! Война— дело профессионалов.