Изменить стиль страницы

И он улыбнулся каким-то идиллическим воспоминаниям.

— Сколько вам лет, герр лейтенант?— поинтересовался я. На вид ему было лет тридцать пять.

— Исполнилось двадцать три.

— И вы планируете дожить до двадцати четырех такими-то темпами?

К моему удивлению, вопрос его совершенно не смутил.

— Поживем — увидим, — ответил он с улыбкой. — Я верю, что пули находят трусов и слабаков, так что, может, мне и повезет. Я был ранен девять раз, но до сих пор ничего серьезного. В любом случае, выживу я или нет, не имеет особого значения. Главное, чему научил меня фронт, что в этом веке "мы"— это всё, а "я"— ничто. И что, если я умру? Кровь и нация будут жить дальше, как жили до меня. Мы, окопные бойцы,— голубая кровь рода человеческого, стальные пантеры, лучшие образцы, которые когда-либо рождала человеческая раса, без страха и без жалости. Дьявол побери остальных, стадо новобранцев, испорченных городской жизнью и жидовской культурой. Они ни на что не годны, кроме как следовать за атакой и удерживать уже взятое. Это бойцы переднего края ведут человечество вперед.

Я рискнул высказать мнение — робко, поглядывая на дубинку, — что при текущем уровне потерь, если Штосструппен действительно являются авангардом человечества, примерно в 1924 году мы регрессируем к началу Каменного века.

— Типичная точка зрения солдата мирного времени, — ответил он. — Такие люди, как вы, не могут справиться с этой войной, а, на мой взгляд, большинство кадровых офицеров не может, — потому что вы рассматриваете такого рода войну, тотальную войну, как некое отклонение. Что ж, нет, фронт — это будущее: постоянная война, дарвиновская борьба за выживание, в которой побеждают только сильнейшие и с чистейшей кровью.

Вот она, современность, подумал я про себя: не прошло и двадцати лет столетия научного прогресса и рациональности, как люди уже дерутся в этой жуткой глуши, с оружием в руках и идеями в головах, больше подходящими для мрачного средневековья.

— Так или иначе, — сказал я наконец, — нам лучше вернуться с вами прямо сейчас или дождаться темноты? В мои представления о приятном времяпровождении не входят солнечные ванны в обществе трупа.

Фримл на секунду выглядел сбитым с толку, а потом оглядел останки мертвого итальянца, будто только что их заметил.

— А, вот с этим? — рассмеялся он. — Вы быстро привыкнете к подобному зрелищу, да и к намного худшему, если пробудете на фронте какое-то время. Это же просто ерунда, всего лишь гниющая плоть, возвращающаяся в землю, из которой вышла...

Тут рядом с нами раздался ужасающий грохот, от которого перехватило дыхание, а над головой с воем пронеслись осколки камней. Когда мы пришли в себя, я сунул пальцы в уши, пытаясь остановить звон в ушах. Фримла это очень позабавило.

— Музыка войны, герр лейтенант, оркестр битвы. Судя по звуку, это был двадцатисантиметровый. Вы к этому совсем скоро привыкнете, так что замечать перестанете...— Он встревоженно умолк. — Тихо, — прошептал он, — что это?

Я снова обрел слух и понял — то, что я принял за звон после взрыва, на самом деле голоса, звучащие неподалёку. Говорили на итальянском, и довольно громко. Мы сосредоточенно слушали. Кажется, там, в воронке рядом с обломками аэроплана, атакующие оставили двоих солдат для охраны — до наступления ночи и прибытия трофейной команды. Судя по голосам — пожилой резервист и юнец-новобранец.

Кто бы это ни был, с их стороны, конечно, неблагоразумно разговаривать так громко средь бела дня, когда хищники вроде Фримла и его людей бродят по полю боя. Фримл присел, напрягшись как кошка, преследующая птицу. Он медленно вытащил гранату из вещмешка, потянул чеку у основания ручки, подождал несколько мгновений, которые показались мне вечностью — и бросил ее изящной дугой куда-то вдаль. Прозвучал приглушенный взрыв с облаком белого дыма, потом на какое-то время настала тишина.

Потом раздались стенания. Это было невозможно слушать. Похоже, что пожилого резервиста убило на месте, но юнец был еще жив. Если в кино показывают людей, которые сгибаются, падают и лежат неподвижно, ни секунды не сомневайтесь, что это лишь приукрашенная идея Голливуда о смерти в бою.

В действительности в шестидесяти или семидесяти килограммах мышц, крови и костей имеется большой запас жизни, даже когда их взорвали, опалили огнем и пронзили сотней осколков раскаленного металла. Началось всё с молитв Святой Богородице, затем Богу, Иисусу и святым, затем призывы к собственной матери. После второй гранаты крики стали лишь громче, пока наконец не перешли в стон, затем совсем прекратились.

— Ладно, — сказал Фримл, — нам сейчас лучше возвращаться. Я не хотел использовать вторую гранату. Итальянцы скоро вызовут на нас артиллерию, если заметили дым. Пойдемте. Выбирайтесь и следуйте за мной.

Итальянцы действительно увидели взрывы гранат: первый снаряд прилетел, когда мы только покинули воронку. После этого у меня остались лишь весьма туманные воспоминания о событиях, поскольку вокруг рвались снаряды, а мы как безумцы прыгали от воронки к воронке. Мы скатились в старую траншею и полубегом, полуползком продвигались по ней, спотыкаясь. И я благодарен всем сердцем, что у меня не было времени присматриваться.

Наконец мы нашли вход в туннель под колючкой, который Фримл и его спутники использовали для вылазок, и поползли по нему на животах, как кролики в зарослях утесника. Казалось, что уже прошло несколько часов, когда мы, наконец, услышали окрик австрийского часового.

Мы были в безопасности. Наши хозяева — девятый батальон Четвертого имперского и королевского пехотного полка, "Хох-унд-Дойчмайстер", выходцы из Вены. Я уже видел старых Дойчмайстерс в 1913 году, гордо марширующих по Рингштрассе на большом параде в честь столетия битвы при Лейпциге. Это был другой мир, и они были другими людьми.

Старая австро-венгерская армия отличалась от остальных армий Европы отсутствием полков гвардейской пехоты. Однако австрийские военные обычно признавали, что четыре тирольских кайзеровских егерских полка являлись элитными, а после них Дойчмастерс был самым лучшим полком пехоты, сформированным из лучших призывников каждого набора.

Все они давно сгинули, погибнув в Польше и Сербии. Их ряды пополнялись уже несколько раз, и Дойчмайстерс из 1916-го были убогой пародией на своих предшественников предыдущих двух лет: тщедушные, недоедающие и совсем юные призывники из серых трущоб венских предместий.

В потрепанной военной форме они выглядели крайне жалко, даже с поправкой на то, что уже так много времени провели в окопах Карсо.

Как я заметил, одно из главных тревожных последствий пребывания на передовой — все похожи друг на друга как близнецы: безжизненные, перекошенные лица и глубоко запавшие глаза. Видимо, батальон удерживал этот участок без отдыха с начала августа, его потери возмещались подкреплениями по ночам или когда ослабевал артобстрел.

У находившихся здесь с начала шестого сражения при Изонцо (примерно треть батальона) был тот самый особенный остекленевший взгляд — результат долгого пребывания на фронте.

Моя вторая жена Эдит была медсестрой во Фландрии в 1917-м, и она рассказывала об ужасающих контузиях, когда люди полностью с ходили с ума, как бедняга Шраффл. Но судя по наблюдениям во время недолгого пребывания в траншеях на Швиньяке, мне кажется, все выжившие на передовой в той войне, должно быть, получили легкие нарушения психики. Кроме всего прочего, в ушах стоял отвратительный шум.

Как мне кажется, во Франции грохот взрывов хотя бы приглушался почвой. Здесь, на плато Карсо, снаряды взрывались прямо среди скал, с ярко-желтой вспышкой и сильным, резким ударом, от которого голова звенела, как поминальный колокол. Это сводило с ума; невозможно вынести, если не отключать мозг и не выполнять все действия автоматически.

Адъютант батальона "Дойчмайстер", которому нас передал Фримл, с самого начала был с нами очень учтив. Он поздоровался со мной раньше, чем я его узнал — молодой офицер по имени Макс Вайнбергер, сын венского музыкального издателя. Мы встречались однажды, в конце 1913 года, на одном из литературных вечеров моей тёти Алексии, но теперь я не смог его узнать, серого от пыли и фронтового изнеможения.