Изменить стиль страницы

Такси с шумом подкатило к дому и остановилось, мотор продолжал громко работать, и минуты тянулись нескончаемо — выяснилось, что Дугласу не хватает наличности расплатиться с шофером. Мэри не спала, она дала ему свой кошелек, и он спустился вниз, понимая, что своим поздним возвращением перебудил половину соседей. Получив деньги, шофер почему-то решил произвести на узкой улице весьма шумный крутой разворот. Когда он наконец уехал, тишина стала как бы осязаемой.

4

Мэри поставила чайник на огонь. Дуглас пошел в гостиную и включил электрический камин. В доме было прохладно. Словно готовя съемочную площадку, он задернул шторы, зажег две настольные лампы, потушил верхний свет, аккуратно сложил газеты и взбил подушки на диване, перед тем как сесть и снова примять их. Вошла Мэри с двумя кружками растворимого кофе.

На ней был новый халат. Она так до сих пор и не назвала имени предполагаемого донора, и, несмотря на все свои грехопадения, Дуглас по-прежнему не сомневался в ее верности. Не сомневался в ней.

Они медленно пили обжигающий кофе. Она курила. Дуглас чувствовал frisson[8] ожидания, ему словно не терпелось, чтобы произошло худшее. Не надо обманывать хотя бы себя — он точно нарывался на ссору, окончательно перестав остерегаться, соблюдать осторожность, где нужно. В отношении Хильды он был гораздо более заботлив, помня уязвимость ее положения. Точно так же обстояло дело с работой — он готов был не жалеть усердия, времени и сил ради повести, которая не обещала ни денег, ни успеха, ни славы, вместо того чтобы взяться за предложенный Уэйнрайтом фильм, который обеспечил бы его на некоторое время. Про себя он решил, что ему предстоит пройти через какое-то серьезное испытание или же встать на путь, ведущий к самоубийству, — что именно, сказать пока было невозможно.

В наступившем молчании присутствие Мэри ощущалось им все сильнее, ему казалось, что впервые за очень долгое время он присмотрелся к ней и ясно ее разглядел. Она постарела, погрустнела, держалась натянуто. Ничего удивительного. Очаровательная внешность, светлый терпеливый ум, непоколебимость взглядов и убеждений — все это оставалось, но прежнего блеска уже не было, даже волосы как будто развились. Она, конечно, была неизмеримо лучше его. Дуглас чувствовал, что в нравственном отношении остается далеко позади, и это одновременно восхищало его и раздражало.

Перед Мэри сидел человек, когда-то горячо любимый, теперь отделенный от нее пропастью. Утомленный, бледный, встревоженный, растерянный, но в то же время — и это больнее всего задело ее — охваченный неистовым хмельным упрямством, пробиться сквозь которое было невозможно. Она ясно понимала, что принять участие в роковом споре, который он вел сам с собой, ей позволено не будет. Азартность, живость, которые так нравились ей в нем когда-то, исчезли, зато на лице появилось не слишком приятное нагловатое выражение; куда девалась широта натуры, щедрость, с которой он делился с ней мыслями о прочитанных книгах, своих впечатлениях, обо всем на свете. Она готова была смириться с тем, что время и привычка возымели свое разрушительное действие. Она готова была смириться с тем, что их любовь умерла. Она готова была смириться с тем, что он считает себя неудачником, и уважать его настроения. Но вот уважать себя она сможет только после разговора начистоту, если заставит его увидеть себя таким, каким видит его она.

Было уже пять часов. Она закурила вторую сигарету.

— Наверное, мне лучше сказать тебе, — произнес наконец Дуглас.

— Надо думать.

Оба будто одеревенели от усталости; за окном было темно и промозгло — час, когда люди особенно беззащитны, когда злоумышленник поджидает жертву. Городские шумы стихли, стояла мертвая столичная тишина. Душевная боль придавила обоих; по лицам было видно, что они признают свое поражение, понимают, что дошли до черты, за которой ничего хорошего их не ждет.

— Я, право, не знаю, с чего начать, — задумчиво сказал Дуглас, думая о непрестанном нагромождении лжи последних четырех лет, о том, как ловко обходил он правду, стараясь в то же время придерживаться подобия ее — это помогало сохранять некоторое равновесие, не более, — получалось, что, если он и нарушает брачные узы, то лишь в пределах, дозволенных системой, разрешающей их нарушать, или, точнее, дозволенных им самим. Счастливый брак, основанный на постоянстве и взаимном доверии, был эталоном, с которым следовало подходить ко всем прочим моральным ценностям. Дуглас был с этим вполне согласен; пожалуй, ни один другой догмат церкви не воспринимался им с такой полнотой. Но ведь это значит, что жизнь его потерпела крушение — терпела крушение не однажды на протяжении нескольких последних лет, и воспринимал он это каждый раз как грешник, сознающий свою греховность. Он и держался немного скованно, как человек, которому давно пора исповедать свои грехи.

— Я ее знаю? — спросила Мэри, глядя в сторону, она теперь все время смотрела в сторону.

— Нет.

— Это уже что-то значит.

— Очень мало. И все же… Это серьезно.

— Догадываюсь. Очень жаль, что ты не сказал мне в самом начале.

— И мне жаль.

— Почему же ты этого не сделал?

— Наверное… — Дуглас замолчал. Единственное, что имело значение сейчас, — это сказать всю правду, ничего не замалчивая, ничего не смягчая. — Я или боялся ссоры и пытался увернуться от нее, или же хотел, чтобы и волки были сыты и овцы целы, или не был вполне уверен в ней и хотел посмотреть, что из всего этого получится.

— Решай сам, какой вариант тебя больше устраивает. — Мэри засмеялась. Она довольно помучилась в прошлом, понимала, что мучения ждут ее и впереди, но сейчас почувствовала известное облегчение. — Надо было тебе сказать мне. Скрывать было жестоко и унизительно.

— Знаю. Но… мне казалось, что я нарушил бы слово, как будто я разрушал что-то.

— Умолчав, ты поступил гораздо хуже. Разрушил гораздо больше.

— Мы уцелели.

— Нет! — Слезы подступили ей к горлу, и, не успев совладать с собой, она расплакалась. Дуглас, смотревший на нее из другого конца комнаты, приподнялся было, чтобы подойти, но она отмахнулась от него. Затем взяла себя в руки. — Вовсе мы не уцелели, просто приспособились как-то, чтобы не разбивать семью. Но это все комедия. Ты не любишь меня, ты не желаешь уделить Джону хоть сколько-нибудь времени, ты слишком много пьешь, сейчас ты с увлечением играешь роль свободного художника — ты совсем не тот человек, за которого я выходила замуж. А что делаю я? Беспокоюсь за тебя, беспокоюсь за Джона; пытаюсь сосредоточиться на преподавании, хотя это становится для меня все труднее, слишком много курю, проверяю домашние задания, час в день смотрю телевизор, спать ложусь обычно задолго до тебя и даже не подхожу к роялю… даже не подхожу! Мы так мало пользуемся Лондоном, что с тем же успехом могли бы жить в Корнуолле, — то есть это я мало пользуюсь Лондоном. Ты-то, очевидно, считаешь себя вправе рыскать по городу, как пират. Какая она?

— Ты действительно…

— Какая она?

— Приблизительно твоего возраста.

— Было из-за чего огород городить!

— У нее приличная работа, происхождение хуже некуда, вот, кажется, и все.

— Ах! Значит, ты сможешь покровительствовать ей? Тебе это будет приятно. Развивать ее? Ты когда-нибудь… Ты когда-нибудь приходил и спал со мной после того, как… спал с ней?

— Нет! — Он помолчал и повторил: — Нет!

— Она хочет, чтобы ты бросил меня и женился на ней?

— Да.

— Так в чем же дело?

— Этого не хочу я. Вот и все.

— Ты хочешь сказать, что это ни к чему. Вероятно, она всегда под рукой, когда тебе нужно, и я никуда не денусь. Единственная неприятность — это угрызения совести, но раздражение, которое они вызывают, всегда можно сорвать на Джоне и на мне. И действительно, раз ты ничего не говоришь мне, а я сижу здесь весь день как дура: поджидаю тебя, готовлю тебе обед, стираю на тебя, делаю покупки, пытаюсь воспитывать нашего сына, дать ему что-то… раз я сижу здесь, ты считаешь возможным вести себя так, будто мне все известно… отсюда, наверное, и твое пренебрежительное отношение ко мне — наверное, ты заключил, что я против твоего поведения возражений не имею.

вернуться

8

Озноб, дрожь (франц.).