Потом ударил марш, и под его команду я вышел на асфальтированную дорогу, а по ней к зданию, вершину которого оседлала фигура раскрашенного петуха. Я так понял, что это кафе, и понял правильно. Больше того, это было специализированное детское кафе. У дверей начался маскарад — старичок гном в колпачке с кисточкой поклонился и повел за собой. В зале, где никого не было, он усадил меня перед высокой сценой, дал в руки меню и исчез.

Вышла Золушка, так я ее назвал, тоже в колпаке, красном полосатом передничке, присела и поклонилась. Я спросил котлеты «Ку-ка-реку», их не было, были котлеты «Мальчик с пальчик», к ним добавил бульон «Гребешок» и напиток «Птичье молоко».

Завершая перед завтраком утренние дела, я решил написать список неотложных дел, которые следовало начать и кончить по приезде домой. Нужно было уезжать, и мысли начинали работать в сторону будущего. Но только я взялся за бумагу, как вспомнил рассказ старшего брата о списке дел. У него их однажды столько скопилось, что он написал их по порядку и выполнил, вычеркивая одно за другим. Переделал их все, а список случайно не выкинул и нашел его у себя через год. И что же? «Ты знаешь, — говорил он, — почти ни одно из дел не нужно было делать, а два так прямо навредили мне». Урок этот, значит, запомнился, я облегченно засмеялся сам с собой, решив завтракать просто так.

Вдруг музыка раздалась, на высокой сцене раздернулись ширмочки, это оказался кукольный театр. Заводные куклы под музыку разыграли сказку о лисе, зайце и петухе. Все остались живы и здоровы и весело спели песенку. Ширмочки задернулись.

— Всем понравилось? — спросила, появляясь, Золушка в красном колпаке.

— Да, конечно, я чуть не впал в детство.

— Тогда напишите, пожалуйста, — она протянула Книгу отзывов.

При выходе ко мне подскочил гном, держа наперевес огромную щетку. Немного поговорили. Гном жаловался, как далеко ездить, что, видимо, все же перейдет на работу поближе к дому. Еще он сказал, что сейчас наступил перерыв в движении электричек и что до Риги идут автобусы.

Но на улице, прямо как в кино, подкатило к обочине такси, я уселся и опустил щиток на ветровом стекле, чтобы солнце не резало глаза. Летящее движение, когда машина как тупой конец стрелы натягивала невидимую тетиву разведенного в стороны и тормозящего на горизонте пространства, готового выстрелить нас в обратную сторону, — это движение обостряло зрение и наматывало на память дорогу. Дорога казалась черным зеркалом с разбитыми на нем серебряными зеркалами, это была высыхающая вода дождя или тумана.

Водитель спросил, что мне включить — музыку или телевизор. Так как был выбор, то пришлось выбрать музыку, и она грянула. Именно та, за слушание которой я ругал детей, но которую без детей все-таки слушал, то ли пытаясь понять, что в ней находят дети, то ли находя в ней отдохновение.

Еще я вспомнил, что надо посмотреть в аптеке лекарство, которого нет в Москве, и стал искать название в записной книжке. Сплошные цифры заполняли ее страницы, против каждой фамилии были их десятки — семизначные телефоны, шестизначные индексы, коды, номера домов, корпусов, квартир, этажей, подъездов, номера автобусов, троллейбусов и так далее.

Вот и все, думал я, прощай, Прибалтика, я полюбил тебя, как можно полюбить любое место, ведь оно дорого кому-то я этот кто-то тоже любим кем-то. И первый признак хорошего это то, что в этом месте мне хорошо думалось о любимых людях, о делах, о своей родине. Бог с ним, с критиком. Он через отрицание выстраданных другими идей идет к самоутверждению: он считает себя смелым оттого, что требует смелости от других, ну и пусть его.

В машине было уютно, можно было даже что-то записать, несколько слов на память, но я не стал. Хотя можно было, например: ночной ресторан, критик, море, гном, театр марионеток, но эта запись могла всплыть и потревожить к другие, ранешние, ладно уж, думал я, что запомнится, то В и ладно.

* * *

В гостинице в номере никого не было, лишь записка, что Толя выписался. Собрался и я. И совсем было направился к выходу, как что-то чуть ли не насильно заставило подойти к окну. И не зря. Внутри окна, меж двойными рамами, за тяжелой, янтарного цвета портьерой ждала спасения ласточка. И, видимо, давно» так как измучилась совершенно. Я кинулся раскрутить винты, соединявшие рамы, но чем? Схватился сдуру за жестяную пробку, валявшуюся с ночи, да разве кого спасешь таким инструментом? Тут же я вспомнил, что в сумке есть охотничий нож, подаренный мне на Байкале, да еще такой ли нож, что боялся им пользоваться, чтобы не потерять, и — смешно признаться — возил его привязанным за ножны внутри сумки. Потеряться нож не мог, но зато и и деле не бывал. Оглядываясь на окно, я выкидал все из сумки, вырвал вначале ножны, потом нож из них и открутил винты. Развел взвизгнувшие рамы. Ласточка встрепенулась и, не давшись в руки, вырвалась наружу. Там стала падать, но хорошо, что было высоко, — она выровнялась и встала на крыло. Я свинтил рамы обратно, в конце, затягивая, не рассчитал, и на ноже, на лезвии, осталась зазубрина.

Присел вдруг к подоконнику и записал: «Больше всего на Байкале меня поразило то, что на нем, на любом месте его берега, можно встать на колени и пить воду: она чистая». Еще тут же, не утерпев, стал писать на будущее: «Печаль о невозможном продлении счастья, мальчишник на Байкале, Ярославский вокзал, тоска по родному говору». Вот где вспомнились выученные давно слова Пушкина и ждавшие своего места: «Или воспоминание самая сильная способность души нашей, и мы очарованы всем, что подвластно ему?»

Очарованы всем, что подвластно ему…

Змея и чаша

Она жила так давно, что не помнила, когда родилась. Она была всегда. Она меняла кожу, грелась летом на солнце, иногда оцепеневала на зиму, но не этим измерялось ее время. Ее годовая стрелка вздрагивала и оживала во время рождения змеиных выводков. Давно лишенная радости и горя, влившая все свои чувства в одну злобу, Змея жила энергичнее, когда из змеиных яиц выползали змееныши. Это не были беспомощные птенцы, которым надо было опушиться, опериться, научиться летать и добывать пищу, это не были слабосильные детеныши всех млекопитающих, — нет, это были вполне самостоятельные змеи, только маленькие ростом. Когда Змее рассказали, что люди, натуралисты, делали опыт: подгладывали змеиные яйца певчим птицам, и молодые змейки в первые секунды своей жизни кусали всех, кто был в гнезде, — то Змея восприняла это как должное.

Умудренная тысячелетиями настолько, что ей не нужны были доносчики, чтобы сообщать ей, кто и что о ней говорит и думает, она сама обо всем и обо всех знала. И она знала в последнее время, что молодые змеи смеются над ней. И знала за что. Она несколько раз в последние годы уклонилась от встречи с людьми — их врагами. Она, помнившая времена, когда вся жаркая середина Земли трепетала от засилия змей, когда к гробницам и пирамидам фараонов, считавших себя равными богам, их трусливые рабы боялись подойти, ибо все сокровища гробниц принадлежали змеям. Она, помнившая времена Великого рассеяния змей по лицу необъятной Земли, она, ставшая символом исцеления от всех болезней, опоясавшая чашу с живительным ядом, обкрутившая державные скипетры всех царей, она, изображенная художниками в такую длину, что ее хватило стиснуть весь земной шар и головой достигнуть своего хвоста: она, вошедшая не только в пословицы, но и в сознание своими качествами — змеиной мудростью, змеиной хитростью, змеиной выносливостью, змеиной изворотливостью, змеиным терпением… чего ей было бояться? Ей, родной сестре той змейки, что грелась на груди Клеопатры, родной сестре всех змей, отдававших свой яд в десятки тысяч кубков, бокалов, стаканов, незаметно растворявшийся в цвете и вкусе хмельного или прохладительного напитка или просто воды и делавший необратимым переход от земной жизни в неведомую ни людям, ни змеям другую жизнь.

Чего было ей бояться? Всегда боялись ее.