— Ну какой сон? Мы так прикинули, что в Стране восходящего солнца уже день, люди уже у станков. И ему пора. Мы зайдем на пару минут, ты немного попереводишь, девчонкам же интересно, я им похвалился. Тут западных туристов навалом, а японец — редкость.

— Подожди. — Зажав трубку, я сказал: — Господин Накамура, тут еще к тебе напрашиваются.

— Хватит к нему, — совершенно осмысленно сказала девица. — Если тебе надо, ты и свистни к себе, а с ним буду я.

— Слушай, — сказал я в трубку, — в самом дело очень поздно, надо поспать. Завтра трудный день.

— Старичок, мгновение уйдет.

— Будут другие.

— Это уйдет.

Я промолчал.

Толя наливал девице вино, та щурилась на меня, ожидая действия.

— Так как? — спросил бармен.

— Завтра! — сказал я.

— Ты все-таки черкни там где-нибудь телефон. Спросишь Адика. Не Эдика, Адика, понял?

— Не Эдуарда, а Адольфа, так?

— Точно!

Он продиктовал номер, и мы простились.

Девица пила вино и спрашивала Толю, так же или не так же танцуют в Японии.

— В этом мы уже сблизились, — отвечал Толя. — Танцуют точно так же. Правда, там еще сохранилась чайная церемония, но это пройдет.

— А ты хорошо говоришь — зачем нам переводчик? — спрашивала девица, сурово на меня глядя.

Тут я не выдержал и сорвался:

— Толь, выгони ее к такой-то матери!

— Он меня звал, — заявила девица.

— Я? Тебя? — изумился Толя.

— Кто же ключом стучал и номер показывал, кто? Тут-то до нас и дошло, как девица истолковала жест

Толи, когда он нетерпеливо барабанил ключом о стойку, тут-то и этот Ад и к рассмотрел номер на ключе. Так что ларчик просто открывался.

Девица, еще посидев, все-таки уколесила.

Пока я убирал со стола, проветривал номер, умывался, Толя уснул.

Ну вот что было делать — сон не шел ко мне настолько, что было бессмысленно ложиться. Так я и сидел, глядя на ночной город, на освещенные часы на башне вокзала. Как странно, думал я, через сутки будет поезд, там Москва, там дом, дети, дела. Да! Мне же жена положила в дорогу нераскрытые письма, чтобы я нашел время их прочесть и, может быть, ответить. Было холодно от окна, я надел куртку и достал писька. Но не читалось. Одно я отложил на потом, увидя самодеятельные стихи, другие вскрыть не было сил.

* * *

Я сидел долго, и, кажется, был какой-то летящий момент забвения, в котором это мое состояние отозвалось в другом, уже бывшем, а может, еще и грядущем состоянии. Печка топилась, кто-то невидимый, уже потусторонний, двигал реальные предметы, составляя их в порядок, непонятный, смешанный, но выполняющий чью-то волю и на что-то указующий, но не насильно, а каким-то боковым намеком, будто зная о понимании избранных, но не исключая и непонятливых.

А в самом деле: куда все уходит? Почему в радости встречи с дорогими людьми есть печаль? Ведь не хочется, чтоб наступила разлука, но она же необходима, ведь если встреча будет длиться и длиться, то будет плохо, будет вина друг перед другом, что слишком высокую ноту не вытянуть, нужна передышка, что все равно сволокут на дно заботы дня.

Куда все уходит? Где-то же оно остается — звук голоса, жест, выход ночью на морозный воздух, луна над далекими горами, разостланный, сверкающий свет от нее через все озеро, шуршание сухого неслышного снега, озноб, тишина, а в этой тишине, подсвеченный далекими прожекторами причала, поднимается над огромной рекой, сочетается с темнотой и вываливается в озеро дымный туман, где все это? Где летящая скорость обледеневшей моторной лодки, внезапный ветер, у которого десятки названий, но одно общее — горбач, то есть волны, стоящие вертикально, несущие горбатую вспененную, срываемую ветром гриву, где это? И тот рулевой, с которым не страшно, даже интересно: лодка то несется между водяных стен, то, как в цирке, седлает гриву волны и ерзает на ней, боясь сорваться вправо или влево в темное, взмывающее ущелье. А ведь надо еще развернуться, ведь надо еще увидеть близкий, недоступный берег, надо вычерпывать воду, и видеть бессмысленность вычерпывания, чувствовать черепаший панцирь на спине, сковавший вот эту куртку. Вот обратный курс, вот рулевой кричит: «Что, эта штука посильнее «Фауста» Гёте? Что, любовь побеждает смерть?»

Я очнулся. Показалось, что светает. Было ощущение выспанности, то есть первый рывок от тонкого сна к бодрости был таким, будто я воспрянул от резкого света или, напротив, отшатнулся от чего-то во внезапном ужасе, чувствуя в себе силу сопротивления.

И так как я был одет и обут, будто собран для дороги, то почтя автоматически вышел в коридор, притворив за собой потихоньку, до щелчка, дверь, прошел мимо спящей сидя дежурной и свалился вниз, в вестибюль, в огромной, сверкающей зеркалами камере лифта.

Внизу тоже было сонное царство, только бесшумно и безжалостно менялись цифры бегущих секунд на электронных часах, они-то, почему, непонятно, повернули меня к кабине меж дугородного телефона.

«Помнишь, — сказал я жене, — я тебе пытался рассказывать, как ходил внутрь огромных Кремлевских курантов, помнишь? Когда в студентах бегал, сшибал гонорары очерками, помнишь? Там, когда стали проворачивать механизм, а я стоял внутри этих зубчаток, маятников, шестерен, рычагов, а когда проверяли куранты, они загремели, отбивая державное время…» — «Господи, ты что, читаешь отрывок из нового рассказа?»

Выйдя, я пошел на освещенную башню вокзала. Это было недалеко.

На вокзале уже торговал газетный киоск, но было еще так рано, что газеты-были вечерние и вчерашние. Еще, как лакомое чтение, мне предложили выпуск объявлений о купле и продаже, а в нем целую страницу брачных объявлений.

Из любопытства я взял.

Я еще не видел Балтийского моря, а наступил последний день.

Наугад я сел в первую пустую электричку и потешал себя тем, что читал брачные объявления. Одиноким женщинам, как правило, с высоким интеллектом, красивым, любящим уют, умеющим вязать, шить, готовить и так далее, требовался примерно такой человек, как я, — того же возраста, такого же роста. Такой жених нужен был и в Одессе, и во Львове, и в Вильнюсе, и в Таллине, не говоря о Риге — месте, где эти объявления печатались. Мужчинам же моего роста, возраста и образования хотелось от женщин в основном одного — понимания.

И опять меня сморила накатившая усталость. Когда я вновь очнулся, женщина напротив меня читала брачные объявления и, вспыхнув, извиняясь, протянула газету.

Я спросил: «Вот если я выйду на ближайшей остановке, то далеко ли будет до моря?» — «Нет, это совсем будет близко». — «А если я пройду по берегу до следующей остановки,! го это далеко?» Женщина, все еще не отойдя от смущения, ответила: «Это тоже все очень близко».

Я встал и вышел в тамбур, оставив на сиденье газету. Двери раздернулись, свежесть моря и его равномерный шум были так радостны, что я рванулся к нему чуть ли не бегом. Через сосны, по гранитной тропе, потом она стала изгибаться, а я побежал прямо, потом и тропа, вбежав в песок, исчезла, песок спрессовался в камни, камни сгрудились в дамбу, и надо было вскарабкаться на нее.

А с нее открылось море.

Шум моря лишился размеренности накатываемых на берег тяжелых параллельных валов, был постоянным. У приплеска ночная желтая пена была схвачена морозом, ледышки стекленели, чайки мотались на воде, еще не проснувшись, далеко, ближе к горизонту, стояли сиреневые низкие сухогрузы.

Восток неба и не думал алеть, видно, солнцу так понравилось в Сибири, что оно не пожелало дотянуть до этих мест, послав вместо себя рассеянные отблески восхода. Но хватало и их, чтобы замереть и вслушаться в прибой, в то, как он овладевает слухом, затем сознанием, затем успокаивает сердце и только одно не может — убрать тревогу, может, сам же ее и внушая.

На берегу дуло. Я постоял, потрогал, поразбивал ботинком замерзшие лохмотья листьев, озяб и вернулся под укрытие сосен. Нашел под корнями бревнышко, сел в затишье и опять оцепенел.