Изменить стиль страницы

Я:

— Пообедай и приляг на часок, Ишь какой измочаленный…

Он (хмыкнув):

— Еще бы, весь день мочалом орудовал. Тер и тер…

Мой зять вправе хмыкать, я в его деле ничего не смыслю. Иногда пытаюсь представить его себе среди пепельно-серых и ржаво-красных труб в погашенном и остуженном паровом генераторе. Наверно, он там не больше мухи. Только голос у «мухи», думается, мощный. Он помножен на звучность металла. Для всякого рода распоряжений годится. А зять мой и без того голосистый. Однажды я для интереса его спросила, видит ли он красоту в своих котлах.

Он смешался:

— Я над этим как-то не задумывался. — И тут же взбодрившись: — А как же, есть красота. В металлических конструкциях свой ритм. — В глазах зятя взыграл озорной огонек: меня, мол, не перехитришь. — Если хотите знать, котел с его сплетением труб похож на небезызвестный вам музыкальный инструмент, на гигантских размеров орга́н.

Для того чтобы доказать мне наглядно красоту ультрасовременного котла, зять прибегнул к помощи такого старинного инструмента, как орган. Что же может помешать мне двинуть в бой против моего ультрасовременного зятя «старомодных» Ромео и Джульетту? Да, но чему (или кому) их уподобить? Бой не на равных, и язык не повинуется мне. Разве тут дело в спектакле? Брошенная моим зятем фраза о Ромео и Джульетте чуть ли не вопрос жизни для меня.

Юлик ползает согнув коленки на полу, щелкает пуговицами, гоняет их двумя пальцами по паркету. Каждую пуговицу, попавшую в цель, Юлик сопровождает победным кличем. Мальчик поглощен игрой. Он в нашу сторону и не смотрит. Какое ему дело до озабоченности бабушки, до того, что и как сказал его папа?

Стук пуговиц и восторженные вскрики Юлика все же вывели меня из задумчивости. Незаинтересованно, так просто, между делом (глупая баба, я остерегаюсь, как бы голос мой не дрогнул) я спрашиваю зятя:

— Значит, тебе спектакль не понравился, не заставили актеры поверить в Ромео и Джульетту? А может, вообще…

Юлик, который и в нашу сторону не смотрел, ничего не слышал, ничего не видел, кроме своих пуговиц, не дал мне договорить. Он прижался к коленям отца и, старательно выговаривая впервые услышанные имена, спросил:

— Папа, это кто Ромео и Джульетта?

Баеле, не глядя на мужа, привлекла ребенка к себе:

— Я тебе расскажу. Это сказка такая.

Юлик внимательно слушает. С доверием смотрит маме в глаза. Бывает, и мамы забываются. Баеле рассказывает сказку сыну, а метит, похоже, в другую цель.

— Не надо… Не надо… — Юлик заливается судорожным плачем. Весь дрожит от горя: — Я не хочу… Не хочу, чтобы Роме-о и Джуль-джуль-етта умирали.

Баеле испуганно залепетала:

— Нет… Ну да, нет…

Мой зять перехватывает у нее ребенка, усаживает к себе на колени:

— Вот дурачок, сказка-то ведь еще не окончена. А ты хлюп-хлюп… Послушай-ка лучше, что дальше было. Только Ромео и Джульетта проглотили яд, сразу прибежали их папы и мамы, и тети и дяди, и братья и сестры. Даже двоюродные и те прибежали. И что ты думаешь, они дали Ромео и Джульетте выпить молока. Помнишь, прошлым летом, ты еще был маленький и лизнул языком гриб-мухомор. Что мама сделала? Дала тебе молока.

— А доктор к ним пришел?

— И доктор пришел. Да еще какой доктор… Умный, с бородой. А ты как думал? Гоп-ля!

Зять подбрасывает мальчика вверх и ловит на лету, успев при этом переглянуться с Баеле. Их лица вдруг приняли одинаковое выражение. Совсем непохожие, они в этот момент смахивают на близнецов, моя Баеле и ее муж.

Стоит ли мне еще огорчаться из-за того, что́ зять брякнул о Ромео и Джульетте?

8

Поезд все медленней, все тише… Прибываем. Верхние полки, сетки опустели. Вещи уложены. Все смотрят в окно, кто в купе, кто в коридоре. Мои архитекторы местные. Они любезно приглашают меня и нашу попутчицу к себе в гости. Мы записываем их телефон, Я даю им адрес Эстер.

— А вы где собираетесь остановиться? — спрашиваю я Гинду Гедальевну.

— В гостинице.

— А номер забронирован? Вас встретят? — спрашивает архитектор. — Могу помочь при случае.

— Думаю, встретят.

Уже видна платформа. Чем ближе она подплывает, тем больше становится расстояние между людьми, которые несколько суток провели вместе в пути. «До свиданья!» «Счастливо!» Кое-кто обменивается рукопожатием, некоторые ограничиваются кивком головы. Другие же устремляются к выходу, начисто забыв о существовании попутчиков.

— Володя! Вон стоит Володя! — восклицает женщина-архитектор, чуть не вываливаясь в окно вагона.

Высокий белокурый парень пробивается через встречный поток в наше купе… Целует мать, потом отца и улыбается поверх голов родителей нашей рыжей попутчице:

— Здравствуйте, Гинда Гедальевна! Как доехали? Там все наши стоят. Ждут вас.

— Узнала! Сразу узнала! Ты все такая же! — Эстер обнимает меня, целует, наглядеться не может.

Тем временем мои попутчики скрылись. Минут через пять я их снова увидела. Они замешкались у входа в вокзал. Кучка молодежи и среди них один пожилой человек. Женщина. Рыжая и обыденная. Все как в Москве. Там провожали, здесь встречают. Родители Володи, мужчина и женщина в полном соку, сильные и красивые, шли, несколько забытые, позади. Я помахала им рукой и двинулась с Эстер дальше. Женщина крикнула мне вслед:

— Звоните! Всегда будем рады…

9

Гощу у Эстер уже вторую неделю. Ее муж в самом деле очень симпатичный человек. И хорошо говорит по-еврейски. Я подарила ему недавно вышедшую из печати книгу рассказов Иосифа. Он проглотил ее одним духом. Вот и хватает нам о чем поговорить. Эстер твердо решила в течение месяца, который я собираюсь у нее провести, восполнить все то, чего мне недостает. Первым делом она заставила меня пойти в поликлинику на прием к ее мужу. Я как-то не подумала о том, что на работе увижу его в белом халате. Поэтому доктор Тейтельбаум поначалу показался мне совсем незнакомым. Принято думать, что людям, склонным к полноте, не следует рядиться в белое. Это их еще больше полнит. А тут наоборот. Дома Тейтельбаум, хотя и живой и подвижный, выглядел несколько раздобревшим. А когда, усталый, разваливался в кресле, то даже и слегка обмякшим. А в белом халате он был намного стройней. За время приема он несколько раз появлялся в дверях кабинета, приглашая к себе некоторых больных повторно. И каждый раз меня заново удивляло, до чего легко и проворно он движется. Я невольно относила это за счет белого халата, хотя и понимала, что вздор. И все же белый халат… Тейтельбаум словно родился в нем.

Когда я наконец попала в кабинет, я увидела, какие у Тейтельбаума добрые руки. Дома я этого не замечала. Пока они не коснулись моего рта, мне приятно было наблюдать, как эти крупные добрые руки колдуют над розовой массой, размешивая ее наподобие желе в крохотном металлическом корытце.

Соразмерностью движений Тейтельбаум напомнил мне доктора Позняка, самого лучшего педиатра, как сказали бы о нем теперь, в нашем городе. Прежде чем приступить к выслушиванию и выстукиванию, Позняк обычно двумя пальцами доставал из кармана жилета свои золотые часы и давал мне их подержать. Я тотчас забывала, что, когда приходит доктор, надо плакать, даже если ничего не болит. Этого требовал этикет: плакать и не давать себя выслушать. Но доктор Позняк вовсе не торопился выслушивать. Времени у него всегда было в избытке, хотя мама говорила, что он носит в голове всех детей города. Когда он утром проходил мимо нашего окна, мама отпускала свою излюбленную шутку: «Доктор Позняк пошел обивать пороги».

Доктор Позняк и не думает спрашивать, что у меня болит. Он предпочитает выяснить, что я больше люблю — горчицу или варенье. Он разрешает мне поднести его часы к уху и послушать, как они тикают. Золотые часы доктора Позняка без конца переходили из рук в руки, десятки детей подносили их к уху, и с часами ничего не делалось. Возможно, оттого, что доктор никогда не призывал к осторожности в обращении с ними. Наоборот, покончив с осмотром, он предлагал пациенту самому сунуть часы в карман его жилета. Момент водворения часов на место оставался для меня самым священным, несмотря на то, что расставаться с ними очень не хотелось. Ни один ребенок не мог устоять против соблазна подержать в руках и послушать тиканье часов доктора, хотя все знали, что́ за этим последует. Хочешь не хочешь, а язык придется показать и горло тоже, что всего горше. Пока через силу не выдавишь из себя длинное «а-а-а-а», так и будешь сидеть с ложкой, торчащей во рту.