Изменить стиль страницы

— Из редакции? — обрадованно отозвался тот же низкий голос, который пригласил меня войти. Учительница вышла из-за мольберта, потянулась: — Ох, прямо соскучилась по живому человеку. Садитесь, пожалуйста. Ничего, подождет, — кивнула она в сторону художника. Хотя его живопись с первого же взгляда не вызвала моего сочувствия, слова учительницы мне тоже не пришлись по душе. Я готова была бы принять их за самодурство, тем более что произнесены они были с неким царственным небрежением, если бы меня не сбил с толку неожиданно молодой, яркий блеск ее глаз. Невольно мелькнуло: «А ведь неглупа…»

Художник нисколько не был смущен. Мое касательство к газетному миру его сильно оживило. Теперь он уже стоял ко мне лицом и смотрел так, словно мы с ним состояли в одной воровской шайке. Вот-вот заговорщицки мне подмигнет.

— Я зашла на одну минуту, — заверила я хозяйку, — только договориться о встрече. Не буду вам мешать.

Художник на прощанье склонил передо мной голову и, указывая на мольберт, сообщил с гордостью, но и в меру скромно:

— Заказ для республиканской выставки. Вот уже два месяца бьюсь. Но, кажется, что-то уже есть…

Я выбежала вон, словно чувствуя за спиной погоню. Но спешить-то мне, собственно, было ни к чему. Это утром мне казалось, что время не терпит. Вот пойду, вот познакомлюсь и прямо с ходу, по свежему впечатлению, напишу об учительнице. Ведь если получится, то какой простор передо мной открывается… Столичная газета… А теперь? Конечно, прославленная… Еще бы… У такой дети боятся голову поднять. По струнке ходят, как солдаты. Что сказал бы в этом случае Иосиф? «Спроси самое себя, — посоветовал бы он, — можешь ли ты хвалить ненастоящее, дутое. Ты фельдмаршала искала или учительницу?»

Я сунула ключ в замочную скважину, но не успела повернуть его. Снова — и, как всегда, начав издалека — заговорил Иосиф: «Ты, конечно, убеждена в том, что уж кого-кого, а свою дочку знаешь. А ты помнишь чувство бессилия, которое мы испытывали перед вспышками непостижимого упрямства у нашей дочки, как у нас руки опускались? Ну, а себя? Ты можешь поручиться в том, что знаешь себя по-настоящему?»

Я повернула ключ, вошла в комнату. Присела и по-чувствовала себя успокоенной. Мне пока ничего неизвестно. А может быть, то, что я сегодня видела, — шелуха. А что под ней?.. Завтра пойду на урок.

6

Свежее розовое лицо под сенью седых с голубизной волос. Фигуру немолодой полнеющей женщины ловко облегал светло-серый костюм. Из-под воротника белой блузки выглядывал тщательно повязанный галстук, тоже серый, но более темного тона, чем костюм.

Я оторопело уставилась на пожилую женщину, которую сразу выделила среди учителей, ждавших в учительской звонка на урок. «Она или не она?» Женщина сама рассеяла мои сомнения. Увидев меня, подошла и, как старой знакомой, протянула руку.

— В девятый класс, — сказала она коротко.

Не дожидаясь звонка, мы вышли из учительской. Учительница, очевидно, не особенно доверяла своим ногам. Мы с ней подошли к двери девятого класса точно в тот момент, когда прозвенел звонок. По всему коридору поднялась лихорадочная беготня. Кроме дверей девятого класса. Когда мы вошли, девочки уже сидели на местах. «Ну да, ее боятся», — вспыхнуло во мне вчерашнее. Вспыхнуло и погасло, как только мой взгляд скользнул по партам. Подумалось: «Похоже, что здесь боятся потерять зря хотя бы минуту. Потому и сидят».

Шел опрос учащихся, или же, как это еще принято называть, повторение пройденного. Но я как-то не заметила, чтобы учительница специально вызывала, проверяла своих учениц. Возможно, потому, что незаметно для себя я целых сорок пять минут была одной из них.

Старая женщина простояла на своих плоских стопах весь урок, и минутами мне казалось, что передо мной дирижер. Дирижерская палочка, невидимая глазу, поднималась именно в то мгновение, когда кому-нибудь угрожало выбиться из ритма. А сфальшивить на том уроке уже никак нельзя было.

Незадолго до конца подняла руку белокурая девушка.

— Я прочитала «Братьев Карамазовых». Хочу сказать… Об одной детской слезе…

Девушка, торопясь и волнуясь, заговорила о «Братьях Карамазовых», и как-то у нее получилось, что от романа потянулась нить к недавно закончившемуся Нюрнбергскому процессу, к Освенциму и Майданеку. Неожиданно осеклась на полуфразе, схватилась руками за пламенеющие щеки и села. Я покосилась на соседние с моей парты. Выражение лиц напряженное и серьезное. А тут произошло уж совсем неожиданное: учительница подошла к девочке, которая мигом подскочила на месте и пожала ей руку:

— Спасибо, Григорьева… Вы доставили мне большое удовольствие. Вы сделали смелый шаг в мир Достоевского. — Помолчав, учительница добавила: — И в наш мир, в котором мы живем.

Я пошла проводить учительницу домой. Моросил дождь. Усталая, она шлепала своим тяжелым шагом по лужам. Чулки и пальто понизу были изрядно заляпаны грязью. На руке, придерживавшей над головой черный зонтик, четко выделялись подагрические узлы.

Зайти сейчас вместе с ней в дом было бы по крайней мере бестактно. А как мне хотелось знать, одна она живет или в семье. Вернее всего, одна. От ее комнаты веяло одиночеством. Огромный мольберт, портрет в мундире, художник в артистической вельветовой куртке, которого я застала вчера, — все это почему-то укрепляло меня в мысли об ее одиночестве. Вот придет она домой, начистит картошки, может, крупы какой-нибудь засыплет в кастрюлю и, пока будет вариться обед, постирает чулки (есть ли смена?). Пальто она, конечно, сразу наденет на деревянные плечики и повесит. Почистит, когда грязь на нем подсохнет. А после обеда? Приляжет с книжкой в руках или же примется за уборку? А в комнате повернуться негде, и она будет коситься на свой собственный портрет на мольберте, от которого никуда не денешься.

От школы до дома, где жила учительница, было не так близко, как могло бы показаться человеку не старому и не больному. Пока дошли, мы наговорились вдосталь. Я призналась учительнице, что меня поразила накаленная атмосфера на ее уроке. Спросила:

— Вы всегда придерживаетесь подобного метода проверки знаний?

— Нет, почему же? Если бы всегда так, они бы начали у меня на головах ходить. Вокруг Чехова, к примеру, я стараюсь создать совсем другую атмосферу. — И словно удивившись собственным словам: — Да разве ее нужно создавать, эту атмосферу? Сам Чехов это делает лучше. Не могу же я о Чехове говорить так, как о Достоевском. И дети не могут. Вот и получается само собой другое. А что касается языка, стилистических премудростей, кто его знает, некоторые считают, что это та же математика… Может быть, но и математике вряд ли стоит пользоваться привилегией на скуку.

— В программу средней школы, — говорю я, — входит как будто только одно произведение Достоевского «Бедные люди», и то в контексте шестидесятых годов. Я интересовалась…

— Если бы я захотела придерживаться программы… Вот вы, наверно, тоже меня осуждаете, — усмехнулась она, а в голосе горечь: — Меня не любят. Особенно директор. Он охотно избавился бы от меня. С трудом терпит.

— Вас? Не может быть. За что?

— Не знаю. Возможно, за то, что я не особенно ретиво… придерживаюсь программы. Раз даже не стерпел. «Всё чудите», — говорит.

— Но вы ведь человек с именем. Можете себе позволить. И орден у вас… — сказала я успокаивающе.

А она не без лукавства:

— Однако… На портрете увидели? — И тут же посерьезнев: — Мой орден не трогайте. Не за то я его получила. К моему преподаванию никакого касательства не имеет. А все же помнят о нем. Это уже одно к одному. Видели у меня длинноволосого? Вот я в какой чести. Из меня уже товар делают. Поначалу я терпеливо сносила мучение, сижу и сижу. Понимаете, я думала, он женатый… Ну, и пусть на мне заработает. А он, оказывается, в кавалерах ходит. Волос долог, ум короток. Нет, я больше не буду, — заключила она с веселой решимостью. — Еще ребята увидят на выставке, стыд один… Девочки — еще куда ни шло, а вот мальчишки засмеют. У меня один класс в мужской школе.