Изменить стиль страницы

Итак, мы с Эстер разглядываем фотографию старой дамы в длинном платье, которое облегало ее так тесно, будто на ее фигуру была натянута вторая кожа. А ниже колен платье куполом располагалось на полу.

Эстер говорит: когда она будет старой, она сошьет себе точно такое же платье, как у этой знаменитой актрисы, и прическу такую же сделает. Округлыми движениями рук Эстер показывает, как она зачешет волосы кверху, потом обовьет ими кисть и воздвигнет на макушке высокую башенку. Сзади она закрепит башенку большим гребнем, а по бокам с обеих сторон украсит ее двумя шпильками. «Из слоновой кости, — доверительно сообщает мне Эстер. — Красота, не правда ли?» От мысли, что она может быть похожей на знаменитую актрису, Эстер вся лучится радостью. Ради этого она готова хоть сейчас стать старой.

Когда Эстер говорит, я не спускаю с нее глаз. Я люблю на нее смотреть, А слушать ее мне как-то неловко. Вот, к примеру, моды… Может быть, это мелкобуржуазно, говорить о модах. Сама-то я ходила и по дому, и по улицам города чаще всего босая. Мы все топали босиком, все девушки из еврейского педтехникума. Летом, конечно. Не столько ради того, чтобы сберечь свои башмаки на зиму, как из желания досадить городу, который нас, восторженных телушек, считал «распущенными» девицами.

Эстер училась в театральной студии, и ее представления о жизни были несколько иными, чем у нас. Она босиком не ходила. И как одевалась… Однажды она купила на барахолке атласное подвенечное платье и собственными руками перешила его. Еще и на блузку осталось. Платье она надевала по праздникам, блузку носила каждый день под черным сарафаном. Сарафан был не ахти какой, из материала, который прозвали чертовой кожей. Хотя в черта никто не верил, о коже его почему-то существовало вполне определенное представление: мягкой она уже во всяком случае не могла быть. Но что до того Эстер? Надень она сарафан из жести, на ней он стал бы бархатным. Тем более что в вырезе сарафана сверкал ослепительный атлас, и рукава с манжетами рубчиком были из того же невестина материала.

Эстер и туфли себе смастерила собственными руками. Из той же чертовой кожи, кстати. Для туфель эта материя подходила как нельзя лучше. Стройные ноги Эстер в черных туфлях на веревочном ходу легко и бесшумно ступали по деревянному тротуару. А за спиной у нее будто камни перекатывались. Ноги в широких, как паруса, брюках-галифе, заправленных в тяжелые сапоги или же в подкованные железом грубые башмаки, неотступно следовали за ней («Разрешите познакомиться, барышня!», «Позвольте проводить вас, гражданочка!»). Время от времени Эстер оборачивалась, чтобы бросить несколько обескураживающих слов сапогам или башмакам, и, гордая, глядя прямо перед собой, продолжала свой путь.

Пытаюсь представить себе нынешнюю Эстер, походит ли она на ту знаменитую актрису из потрепанного журнала — прической, туалетом? Если придерживаться взгляда моей мамы на моду, то это вполне вероятно. «Новых мод не бывает, — решительно говорила мама. — Когда мода выходит из моды, ее укладывают в сундук, где дожидаются своего часа моды еще старше. А когда сундук наполняется до краев, его переворачивают, и мода, самая забытая, поднятая со дна, становится «новой модой».

Я покачиваюсь вместе с полкой в такт колесам и улыбаюсь про себя: бог с ней, с той актрисой. Эстер всегда остается самой собой, и она мила моему сердцу такая, какая есть. «Мой муж на редкость добрый человек», — пишет она мне. По ее словам, он ждет не дождется моего приезда. «Ох и наговоримся мы…» Ну как не узнать Эстер?

2

Лето. Почти все на каникулы разъехались по домам. Тех, кто остался, разместили в комнатах двухэтажного каменного дома, в главном корпусе. Деревянный флигель в глубине двора заняла на летние месяцы театральная студия.

Днем я студийцев почти никогда не видела. Днем я пробивала дырки для шнурков в мужских ботинках, устроилась на все лето на обувную фабрику. После работы я во весь дух мчалась домой, в общежитие, боясь упустить момент, когда веселая ватага студийцев высыпет со двора. Быть среди них, стать одной из них, учиться на актрису — об этом я мечтала день и ночь. С самого раннего детства меня влекло к театру. Так, во всяком случае, мне казалось в то лето. Я должна непременно стать актрисой. Еще была здесь одна затаенная мысль, которую я даже себе самой не разрешала додумать до конца. Ведь когда я стану актрисой, я смогу сколько душе угодно смотреть на него, на юного бога, который, на удивление всем, вышагивает по городу в штанах, стаченных из разноцветных лоскутов — ситцевых, байковых, шелковых. И узенький, золотистого цвета кушак перехватывает его тонкую, как у девушки, талию. Он весь в движении — шаг его энергичен и напорист, и широкие лоскутные штанины, ослепляя прохожих своей пестротой, вьются вокруг его ног. Ворот белой рубашки всегда расстегнут, а волнистые черные кудри, не умещаясь на голове, то и дело ниспадают на лоб, и нетерпеливый молодой бог с досадой водворяет их на место. Я вижу его в открытое окно, когда он проходит мимо, смотрю ему вслед, и до меня доносятся порой обрывки его речи. Говорит он всегда горячо, все об одном и том же: о новом театре, каким он должен быть. А быть ему следует театром зрелищ. Я нисколько не сомневаюсь в правоте этих слов, хотя смысл их до меня не совсем доходит. Но что тут удивительного? Вот же товарищи моего молодого бога слушают его и не спорят. Никто бы не мог разубедить меня в том, что именно он обучает их игре на сцене. Его самого никто в городе пока еще ни в какой роли не видел, но между тем на улице на него указывают пальцем:

— Вот идет главный актер!

Первый спектакль студии. Сижу на галерке. Безотчетно повторяю лицом то, что улавливаю на лицах актеров. Кто-то поглядывает на меня с удивлением, может быть, даже смеется надо мной. Застываю, как статуя. Но ненадолго. Забывшись, снова начинаю лицом подыгрывать актерам. Спохватываюсь только тогда, когда опускается занавес.

…Ночь. В комнате темно. На соседних двух койках спят мои подружки. Я далеко от них. Вижу большой зал, битком набитый людьми, которые стоя хлопают в ладоши и кричат: «Файнберг! Браво, Файнберг!» В который раз выхожу на ярко освещенную сцену, даже глазам больно. Кланяюсь направо, налево, и галерке кланяюсь, как же… Убегаю за кулисы. Но публика не расходится. Стоят, хлопают в ладоши, кричат: «Файнберг! Браво, Файнберг!»

Держась за руки, мы выходим на сцену вдвоем. К нам летят красные и белые розы. Он, мой молодой бог, подхватывает их на лету и подносит мне, Лии Файнберг.

Рядом тихо скрипнула койка, и в комнату незримо вошли будни. Рассудительные, трезвые, они разместились у моего изголовья: «Что с тобой? Брось! Еще чего выдумала!» И я бросаю, я больше не выдумываю. Не я стою на сцене, не меня вызывает публика. Миша Грин, держа за руку красивую актрису, которую только что с горечью при всех укорял в коварстве, благодарит зрителей и кланяется вместе с ней. Он в эту актрису, конечно, и в самом деле влюблен. Такая красавица… Ну и пусть, я не собираюсь их разлучать. Миша навсегда останется для меня юным богом, но никогда он об этом не узнает. Я буду втихомолку страдать и никого уже не полюблю.

Воображение снова уносит меня. Только не на ярко освещенную сцену, а просто перемещает с койки общежития на больничную койку. Глаза у меня закрыты, голова туго забинтована. Рядом доктора́. Они тихо переговариваются между собой. «Тут уж ничем не поможешь», — говорит один. А второй: «Надо известить родителей». Я открываю глаза и говорю докторам: «Я все слышала. Мне не жалко умирать. Дайте мне карандаш и бумагу». Собираюсь с силами и пишу письмо Мише Грину. Теперь ему можно знать, как сильно я его любила.

3

Подружки куда-то ушли. Я в комнате одна. Сижу и грызу себя. Я получаю стипендию — раз; я занимаю место в общежитии — два, хотя мои родители живут здесь, в городе; у меня хорошие учителя — три. Они чудесные люди, они мне верят, а я собираюсь их обмануть. Они не сомневаются в том, что, окончив педтехникум, я буду учительницей. До недавнего времени я и сама так думала. Поеду в местечко, ни в какой не в город, а только в местечко, в самое заброшенное, самое темное. Не только детей там буду учить, но и родителей этих детей, чтобы они стали сознательными. О другом я и не помышляла. Это неправда, что я с малых лет мечтала о театре.