— Налево.
Шли так же молча. Фролкин не решался заговорить.
«В штаб, не иначе, — опять подумалось, — куда же комиссару больше ходить?»
Дошли до перекрестка.
— Прямо, — сказал комиссар.
Пошел рядом с Фролкиным.
— Сюда, — указал на открытую настежь стеклянную дверь в небольшом двухэтажном белом доме.
Фролкин, подталкиваемый комиссаром, вошел, и тревога сменилась удивлением.
Прямо против двери — буфетная стойка, столики. Девушка в белом фартуке расставляет тарелки перед сидящими за столом людьми.
Комиссар взял Фролкина за локоть.
— Садись. Здесь, у окна, веселее.
Над окном в клетке пела канарейка.
Фролкин удивленно смотрел на комиссара.
Тот, садясь за столик, широко улыбнулся:
— Садись! Чего стоишь?
Фролкин сел, вытер рукавом вспотевший лоб.
— Чаю, — сказал комиссар подошедшей девушке, посмотрел на Фролкина смеющимися глазами, — с ромом?
Фролкин сконфузился, но повеселел.
— Никакого рома нет. Монпансье, — ответила девушка.
— Экая беда! — вздохнул комиссар. — А мы хотели с ромом. А у вас что-нибудь едят?
— А что хотите?
— А что есть, все хотим.
— Селедка. Картошка. Больше ничего нет.
— Слышишь, товарищ Фролкин? Селедка да еще с картошкой. Это получше, чем чай с ромом, а? — засмеялся комиссар.
— Все хорошо, — засмеялся и Фролкин. — Селедка с картошкой, конечно, сытнее, товарищ комиссар.
— Комиссар здесь — она, — показал Нухнат на девушку. — А я — там, в шестнадцатой.
Девушка улыбнулась.
— Что же вам подать?
— Селедки с картошкой, ясное дело.
— Селедка — отдельно, картошка — отдельно. Картошка — на фунты. Сколько вам?
— Три фунта. Четыре! — махнул рукой комиссар. — Все равно пропадать.
Когда съели большую селедку и четыре фунта картошки, комиссар, разливая чай, говорил задумчиво:
— Не чай с ромом важен, товарищ Фролкин, а свобода. Ты потому чай с ромом помнишь, что пил его, когда был свободен. Что? Не верно?
Он пристально посмотрел на Фролкина прекрасными, небесного цвета глазами. Фролкин вздохнул.
— Верно, товарищ…
— Нухнат, — докончил комиссар.
Газеты сообщали о героической смерти бывшего генерала Николаева, служившего в Красной Армии, взятого в плен белыми во время первого похода Юденича на Петроград и казненного ими в Ямбурге. Перед казнью Николаев воскликнул: «Да здравствует советская власть!»
На ротном митинге командир и комиссар шестнадцатой останавливались на этом факте.
Комроты говорил:
— Бросим взор, товарищи, на этот исторический пример. Перед нами — бывший царский генерал, — стало быть, человек, не принадлежащий к классу рабочих и крестьян. Но, как человек честный и сознательный, он понял, что единственная справедливая власть — это власть Советов. Он, бывший генерал, наш товарищ Николаев, на предложение генералов служить у их частях ответил отказом и, идя на казнь, перед смертью сказал: «Да здравствует советская власть!» Бывший генерал умер как красный герой. А вы, товарищи, предавали советскую власть — власть рабочих и крестьян. Да, предавали! Дезертирство — предательство. Дезертируя, вы ослабляли красный фронт, вы облегчали белым борьбу с нами, вы предавали своих братьев и товарищей — красных бойцов. Теперь, товарищи, вы сознали свое тяжкое преступление, вы, работая в красной шестнадцатой, показали себя героями труда, хотя и были сначала дезертирами труда — ленились и саботировали. Вы теперь — герои труда. Но это — половина задания. Вам еще остается смыть с себя пятно позора. Бывшие шкурники, дезертиры фронта, вы должны себя показать с другой стороны: когда будете у рядах красных бойцов, грудью отражающих напор белогвардейской сволочи, то у красных рядах вы должны быть не последними, вы должны, подобно вашим товарищам — красным львам, быть такими же красными львами. Иначе что каждый из вас скажет своим детям, вообще подрастающему поколению, когда они вас спросят: «А что, отец, ты делал у гражданскую войну?» Что ты скажешь? Скажешь: «Я лежал под ракитовым кустом. Потом отбывал наказание за дезертирство у штрафной роте». У тебя язык не повернется сказать это, и ты будешь молчать и краснеть. Даже не у светлом будущем, а теперь — вернись вы домой прямо из штрафной роты, что вы скажете своим деревенским, а городские — городским знакомцам? Что вы скажете тем, кто вернется с фронта, вернется, может быть, с орденом Красного Знамени на груди или с иной какой наградой? Нечего вам, товарищи, сказать. А вы, молодые ребята, что скажете дома своим невестам? Нечего вам сказать. Поэтому, товарищи, вы должны смыть пятно позора. Мало того, что вы должны идти на фронт, но там вы должны с беззаветной храбростью биться за власть Советов, за свою, рабоче-крестьянскую власть, и если придется, то отдать за нее и свою жизнь.
В таком же духе была и речь комиссара Нухната, только говорил он красивее.
Митинги стали теперь происходить в шестнадцатой роте чуть не ежедневно.
Некоторые из штрафников сперва ворчали на то, что «зря теряется время», а потом скучали, когда назначенный митинг почему-либо откладывался на другой день.
Митинги заканчивались пением «Интернационала» и красноармейских песен.
Комроты, дирижируя, вдохновенно пел:
Гремящим голосом, но не в тон, из-за отсутствия слуха, пел комиссар Нухнат, и небесные глаза его горели голубым огнем.
— Дружнее, братцы, — сипловато кричал комроты. — Сильней! Чтобы небо дрожало.
Отыскивал глазами толстовца Сверчкова, кричал ему:
— Сверчков Никита! Дуй от всей души! Это тебе не аллилуйя!
И толстовец подтягивал гнусавой фистулой:
Фролкин заливался тонким голосом, чуть не дискантом, Котельников гудел угрюмым басом.
И резко, но не в тон, как и комиссар, орал, терзая уши, толстый Прошка.
На одном из митингов Фролкин и его односельчане Котельников и Григорьев подали заявления, прося отправки на фронт.
Фролкин выступил с речью.
— Товарищи, — сказал он, — вот вы смеялись над чайным ромом! Что я, дескать, скучаю по нем. А дело, братцы, не в чае и не в роме. Когда товарищ комиссар угощал меня чаем в здешней чайнушке — кафе она называется, — то он правильно сказал, что не чайный ром важен, а важна свобода. И я это понимал сам, только раньше разобраться не мог. Вот я сидел с комиссаром за одним столом, услужающая барышня подавала нам картошку и тому подобное. Словом, будто я свободный человек, посетитель, как и все прочие, что там сидели. Но это не так. Я все-таки штрафник, дезертир. Посетители и услужающая барышня и буфетчик — свободный элемент. И все они могут честно смотреть людям в глаза. А появись я или любой из вас, товарищи, в своей деревне, — можем ли мы честно взглянуть людям в глаза? Нет, не можем! И правильно говорит товарищ командир, что сказать нам будет нечего молодежи, когда они нас спросят: «Что ты делал во время гражданской войны?» И будем мы краснеть. Это верно. Ведь домой вернутся и наши деревенские. Который, может, явится без руки или без ноги, а другой с орденом, а кто и совсем не явится — убит. Так как же мы этим фронтовикам да ихним родным в глаза посмотрим? Разве возможно тут в глаза людям взглянуть? Опять — от своих деревенских дезертируй. Беги в лес, прячься под куст. Вот какие дела. Выход, братцы, только один — фронт. Только на фронте мы, бывшие зайцы, как правильно называл нас товарищ комроты, только на фронте можем мы заслужить звание человека. Тогда не только чайный ром, а деревенский кислый квас сладким покажется.
После заявили о своем желании попасть на фронт штрафники Бес и недавно прибывший в роту молодой парень Березкин.
Бес говорил:
— Я дезертировал не со страху, а по глупости. Стосковался по девочке, по невесте. Бои у нас шли здоровые. «Убьют, думаю, бес возьми, и не успею сказать Насте всего, что лежит на сердце». А что на сердце лежало? Любовь. И сейчас она тут, — показал Бес рукой на грудь, и никто не смеялся. — Она тут, — повторил он, и голос его слегка дрогнул. — Ну, значит, и бежал. Но ничего, что хотел, не сказал Насте. Спрашивает она: «Как у вас там на фронте? Бьете белых?» — «Бьем». — «А как, говорит, ты домой попал? Уж не бежал ли?» Сказала и так строго смотрит. Стыдно мне стало. «Не бежал, — говорю, а по увольнительной». И старое удостоверение показываю. А она неграмотная, поверила. Так что бежал ей сердце открыть, а вместо того с первых же слов обманул… Да, товарищи, — продолжал Бес, и голос его задрожал сильнее, — любовь во мне — та же. Да отдаст ли Настя свое сердце дезертиру, штрафнику? Нет, не отдаст! Фронтовику отдаст, а не мне. А потому я и прошу отправить меня на фронт, чтобы фронтовиком вернуться.