Изменить стиль страницы

— Агатон, мне надо поговорить с тобой. Немедленно.

Я извинился, и мы прошли в нашу комнату. Она закрыла дверь и выложила мне, что она узнала. Она была вся белая.

— Как ты мог? — прошипела она.

Безнадежность вернулась, и на меня навалилась ужасная слабость.

— Ерунда, Тука. Это было бог знает когда.

— Ерунда! — Лицо Туки перекосилось. — Это ее слово. Найди свои собственные!

— У меня нет своих слов. А у тебя?

— Как ты мог? — повторила она и заплакала. — Любой из моих друзей для тебя всего лишь кусок дерьма. Ты говоришь «любовь». Да ты не знаешь, что означает это слово!

— Вот это верно. Если ты закончила…

— Нет, я не закончила! Объясни мне! Объясни, как твоя распрекрасная метафизика учит тебя крутить с каждой их этих растреклятых шлюх, которые увиваются за тобой. Объясни это!

— Они не шлюхи. Они не увиваются за мной. Если ты прекратишь разглагольствовать и поразмыслишь минутку…

— Разглагольствовать! — Она схватила стоявший возле кровати кувшин и швырнула в меня.

Я не стал уклоняться. Кувшин ударил меня в плечо и разбился на полу.

— Поговорим, когда ты успокоишься, — сказал я, вышел и закрыл за собой дверь. Когда я вернулся в комнату к Ликургу и эфорам, они на мгновение замолчали, вопросительно глядя на меня.

— Ничего, ничего, — сказал я. — Ничего серьезного.

Мы беседовали. Я поддразнивал Ликурга несколько более остро, чем обычно, но в остальном все было так, словно в действительности ничего не случилось. Приблизительно часа через два, когда я зашел в нашу комнату, Тука, уставившись в стену, неподвижно сидела на кровати. Я заговорил с ней. Она не пошевелилась. Дотронулся до нее. Никакой реакции. Мне вдруг пришло в голову, что она, возможно, приняла яд. Я в это не верил и догадывался, что, скорее всего, так должно заканчиваться то странное оцепенение, начало которого я несколько раз наблюдал прежде. И все же я испугался. «Тука, с тобой все в порядке?» — спросил я. Никакого ответа. Я толкнул ее в плечо. Она опрокинулась на кровать. Я выпрямил ее ноги и смотрел на нее, пытаясь осмыслить происходящее. Теперь я был убежден, что она приняла яд. Она лежала неподвижно, как труп, не отводя застывшего взгляда от потолка, и даже когда я дал ей сильную пощечину, это не произвело никакого эффекта. Машина, подумал я. Какая-то мышца — допустим, сердце — прекратила работу, и все остальное, включая глаза, остановилось. Я понимал, что надо позвать лекаря, — мои познания в медицине не были пригодны для такого случая, — но я боялся. «Тука! — позвал я. — Вернись! Просыпайся!» Я подергал ее за плечо, затем потряс. Бесполезно. Пощупал пульс. Он бился быстрей, чем у меня, но я не помнил, что это значит. «Тука, Тука, Тука», — шептал я. Но она была далека и замкнута, словно могильный склеп. Затем она то ли пукнула, то ли обделалась — я не решился посмотреть, — но и это не вернуло ее лицу нормального человеческого выражения. В конце концов, с той же изнуряющей безнадежностью, которую я чувствовал раньше, я оставил ее и послал слугу за лекарем. Он пришел через полчаса — тощий бородатый человек среднего возраста с длинным торчащим носом — и осмотрел ее, не произнеся ни слова. «Шок», — наконец сказал он. Пустил ей кровь и насильно влил в горло какую-то жидкость. Покончив с этим, он повернул голову и насмешливо посмотрел на меня. «Мне приходилось видеть такое после изнасилования. Ее что, изнасиловали?» «Не физически», — ответил я. Он сказал, что Тука пробудет в оцепенении дня два, и ушел.

Позже, когда слуга привел детей из школы, я позвал Клеона посмотреть на Туку. Ему было десять лет, угрюмый рассудительный ребенок, и ему лучше было увидеть ее самому, чем расспрашивать других.

— Она умерла? — спросил Клеон.

Я покачал головой.

— С ней все в порядке. Просто сейчас она не может двигаться. Через день-два она придет в себя.

Он присел на краешек кровати и взглянул на меня, словно спрашивая, правда ли все в порядке.

— Если хочешь, потрогай ее за руку, — предложил я. — Она знает, что ты здесь. Только не может сказать.

Тука действительно знала, что он здесь. У нее на глазах появились слезы. Клеон коснулся ее руки.

— Что с ней случилось? — спросил он.

Я задумался.

— Она чувствует себя несчастной. Такой несчастной, что не может пошевелиться. Она не верит в мою любовь, хотя я ее люблю.

— А через день-два, когда ей станет лучше, она узнает об этом?

Бедное дитя. Логик. Философ. Жизнь его будет адом.

— Нет, — ответил я. — Стоит один раз задать себе вопрос: любит ли он меня? — и ты будешь спрашивать об этом всегда.

Он опечалился и сочувствующе похлопал ее по руке. Полагаю, он понял.

Я остался с ней, ожидая какого-нибудь знака. Через два дня, когда я утром проснулся, она повернулась и посмотрела на меня. Поняв, что это означает, я поцеловал ее. Она ответила на поцелуй — мягко и скорбно.

— Я знаю, ты действительно любишь меня, — сказала она. — Но я должна уехать. Я вернусь с детьми в Афины.

— Не разговаривай, — сказал я. — Потом.

Она спокойно помолчала некоторое время, и я прислонился щекой к ее плечу.

— Никто не имеет такой власти над другим человеком, — наконец сказала она, — какую ты имеешь надо мной. Я ничего не могу тебе сделать. Если я сплю с другим мужчиной, тебя это не волнует. Если бы я попыталась бить тебя, ты бы свернул мне шею. Я беспомощна. У тебя нет никаких чувств.

— Есть, — сказал я.

Она откинула голову на подушку.

— Нет. Я не осуждаю тебя. Это всего лишь факт. Я ничем не могу обидеть тебя так, как ты обижаешь меня. Это несправедливо.

— Не думай об этом, — сказал и поцеловал ее в плечо. — Спи.

Она послушалась. Она спала до полудня, и когда проснулась, выглядела так, будто не спала несколько дней. Она казалась постаревшей.

— Агатон, — сказала она, — я не вынесу, если уеду и оставлю тебя.

— Так не уезжай.

— Я должна. Но не в Афины.

— Куда скажешь.

— Ты должен помочь мне. Я слишком устала, чтобы думать над этим. Куда мы поедем?

Я покачал головой.

— Чего ради я должен помогать тебе в этом, если не хочу, чтобы ты это делала? Решай сама.

В эту ночь она осталась, отложив решение до следующего дня, и мы с ней занимались любовью.

— Отложи это на неделю, — сказал я на следующее утро. — Если это важно, оно останется важным и через неделю.

Она, похоже, испугалась.

— Ты знаешь, что тогда будет. Я останусь.

— Возможно. Тем не менее попробуй. День за днем, секунда за секундой.

Она отложила отъезд на неделю и решила остаться.

Я повидал Иону и рассказал ей о том, что случилось. Когда я закончил рассказ, она произнесла только одно слово «странно». Не могу сказать, встревожилась она, огорчилась или еще что-то: лицо ее было каменным. Она расспрашивала меня про Туку, и я, как мог, отвечал ей — детство Туки, ее отец, друзья, ее музыка. Перед уходом Иона поцеловала меня — прильнула щекой к моей щеке, — но глядела мимо, мысли ее были где-то далеко. Несколькими днями позже я снова навестил ее. Мы сидели в саду позади дома, где она собирала цветы для очередного украшения. Глядя на меня холодными глазами, она сказала с ледяной улыбкой:

— Я уяснила себе, Агатон, почему я тебя люблю.

— Отлично, — отозвался я.

— Это своего рода бунт. Я безостановочно наводила чистоту в доме, готовила еду, рожала детей, подчиняясь законам Природы и Общества, и не имела передышки, чтобы поразмыслить над этим. Я устала от всего этого. Я хочу быть кем-то.

— Похвально, — сказал я.

— Не издевайся. Я говорю всерьез. Если бы не ты, был бы кто-нибудь другой. Когда я влюбилась в Доркиса, это произошло потому, что для меня пришла пора освободиться. На тот момент от родителей. От детства. А на сей раз — от занудных тягот замужества.

— Может, и так, — сказал я, покривив душой. Она знала, что не права. Я глянул вверх на голые ветки деревьев, аркой сходившиеся над нами. Я очень устал. Пронизывающий ветер свинцом давил мне на грудь, на руки и на ноги. Моя изуродованная нога словно заснула, тяжелая, как бревно.