Изменить стиль страницы
5

По дороге в школу, в десяти минутах ходьбы от нашего дома, я пересекал треугольную площадь, которую окружали со всех сторон громадные вековые деревья. Слева от меня была почта, наискосок — синагога, построенная грубо, по-топорному, как, впрочем, и большинство церквей нашего города, а чуть дальше — вилла, принадлежавшая родителям моего школьного друга Шольвина. Тихо. Посреди площади торчит афишная тумба. Я читаю на ней плакат, черные готические буквы по красному полю: «Выступает АДОЛЬФ ГИТЛЕР». В уголке внизу небольшое примечание: «Евреям вход воспрещен». Я ломаю себе голову над тем, почему запрещен вход евреям. И мысленно вижу тысячи людей, пробирающихся в залы, где будет говорить Адольф Гитлер, все — сплошь евреи. Для других места не хватает.

Всякий раз в одно и то же время мне стал попадаться на нашей улице молодой человек в коричневой форме со свастикой на рукаве. Он жил неподалеку от нас и встречался мне теперь каждый день, неизменно в своей коричневой форме. До сих пор я еще никого не видел, кто бы в таком наряде свободно разгуливал по улицам, наверное, он был единственный в нашем городе. Меня он не замечал, как не замечал и других. Он ступал всегда уверенно, твердо печатая шаг. Он никогда не спешил, хотя и шел по делу.

Вечером он иногда неторопливым шагом направлялся вверх по улице. Он останавливался у дома — напротив нашего — и принимался насвистывать первые такты из песни «За воротами у колодца». Тогда из двери дома выходила девушка и облокачивалась на забор палисадника. Молодые люди долго разговаривали, неотрывно глядя друг другу в глаза.

6

Минуло почти двадцать лет с тех пор, как я последний раз побывал в этом городе, который теперь вряд ли и городом можно было назвать. Потому что война не обошла и его; в самом конце ее тысячи самолетов за двадцать минут словно густым ковром из бомб покрыли город. Развалины немного разобрали. Вместо улиц теперь раскинулись пустыри, лишь там и сям высятся два-три уцелевших дома. Я не нахожу дороги в городе, в котором родился и вырос, однако я и прежде его хорошо не знал; я бегу из него, потому что не могу найти и тех нескольких названий улиц, которые еще хранит моя память, как не могу найти и самих улиц.

Улица на горе, где я жил двадцать лет назад, была большей частью разбомблена. Прохожие, как и во времена моего детства, встречаются редко. На месте дома моей бабушки громоздится лишь куча обломков, и меня поражает, как от такого большого дома могла остаться такая малость. Известно, что все, с детских лет сохранившееся в памяти большим, взрослые находят маленьким. И все-таки непостижимо, что эта улица тогда была такой узкой. Кое-где еще уцелели старые деревья. Но свет уже не играет на их листьях. Какой-то мужчина смотрит на меня из окна и отступает в глубину комнаты, едва только я ловлю его взгляд. Треугольная площадь тоже уменьшилась в своих размерах. Вилла Шольвинов сгорела дотла. Я пытаюсь понять, что так сильно изменило площадь, и только после долгого раздумья догадываюсь: от синагоги не осталось и следа, там, где она прежде стояла, раскинулась аккуратно подстриженная лужайка. Казалось, ничто иное и не могло здесь быть.

7

Прошло еще пятнадцать лет. Моя школа, бывшая классическая гимназия, а теперь средняя школа имени Фридриха Энгельса, отмечала свой девяностолетний юбилей; я получил на него приглашение. В старом актовом зале произносили речи, читали стихи, пели хором песни. Преподаватели, ученики, бывшие выпускники. И ни одного знакомого лица.

Ко мне подсел молодой учитель. Тоже бывший гимназист. Он называет фамилии своих преподавателей, одного или двух я вспомнил, они учили и меня. В самой школе ничто не изменилось. Вот вестибюль, где мы проводили перемены во время плохой погоды; вот окошечко, в котором швейцар всегда продавал молоко. Швейцар, рассказывает мне молодой учитель, стал эсэсовцем. Он совершил много злодеяний, в 1945 году его арестовали. С тех пор о нем ни слуху ни духу.

Не изменился и школьный двор, все та же высокая стена отделяет его от тюрьмы. Только теперь над стеной высится сторожевая вышка. «Далеко не милое соседство», — говорю я. «Что верно — то верно», — соглашается молодой учитель. А вокруг все тот же неизменный запах лип, влажного песка, мочи, велосипедных шин.

Школа устроила маленькую выставку, где представлены работы учеников, фотографии, даже такие, которые были сняты еще задолго «до бомб». Неожиданно для себя я торопливо ищу глазами хоть одно знакомое лицо, забытое имя, себя. Вот я, мне хочется верить, что это я, один из тридцати таких же мальчишек, но все-таки это не я, а мой брат, двумя годами моложе меня, щупленький шестиклассник в матросском костюмчике, превратившийся позднее в здоровенного широкоплечего парня, который во время воздушного боя рухнул на землю вместе со своей маленькой, быстроходной, несущей смерть машиной.

Я ухожу, я никого здесь не знаю. В конце улицы я останавливаюсь, прислоняюсь к парапету и долго смотрю на свой родной город, такой чужой, неуютный. Нет больше женихов, а вместе с ними и Пенелопы. Город уже не пустынен. Здесь понастроили много, сотни современных домов — такие встретишь теперь в любой стране, — собственно говоря, красивых; они чистенькие, разноцветные, с большими проемами окон, все одинаковые. Мне незнакомы их обитатели; на улицах, образуемых этими домами, я плохо ориентируюсь.

Я вижу широкий подъем на Касберг, по которому много лет назад с трудом ползли трамваи. Наверно, там и сейчас рельсы и по ним по-прежнему движутся трамваи; я этого не знаю. Как и много лет назад, я вслушиваюсь в скрежет колес, в пронзительный визг трамваев на повороте, вслушиваюсь в самого себя.

Перевод И. Березенцевой.

КОРНЕЛИУСБРЮККЕ

1

От двери, до ручки которой я едва-едва мог дотянуться, мне надо было пройти длиннющий путь через невозможно большую, невозможно высокую комнату к балкону, откуда неслись пронзительные звуки флейт и барабанная дробь; я все боялся опоздать, а потому бегом, вприпрыжку, спотыкаясь от спешки, преодолел наконец это огромное расстояние. Все вокруг залито волшебным светом; деревья, с усеянной солнечными зайчиками листвой, протягивают к окнам свои крючковатые сучья-великаны; тихое щебетанье птиц раздается так близко, что кажется, будто вся комната полна ими, я слышу их полет, взмахи крыльев; с улицы проникает волна незнакомых, дурманящих запахов; но вот внизу кто-то поворачивается к нам спиной, колышутся перья на шляпе с широченными полями, явственнее доносятся короткие восторженные возгласы, рукоплескания — музыка замолкла. Теперь я могу различить матовый отблеск на стальных шлемах; подо мной стояла, наверное, целая рота солдат, они сделали пол-оборота и замерли, оказавшись ко мне спиной; а в доме, как раз напротив нашего балкона, отворилось окно; офицеры, вскинув головы, уставились на появившегося в нем человека в мундире и приветствовали его — густая листва и солнечные блики мешали мне как следует разглядеть его, вернее, не его самого, а кусочек ткани и вскинутую вперед вверх руку.

— Это тот самый человек, — доносится до меня сверху — кто вел в бой наши непобедимые войска.

Дом, откуда я смотрел на генерала Людендорфа, последний по правой стороне длинной, широкой улицы, которая при пересечении с Кейтштрассе образует острый угол с задней северной стороной нашего дома. Слева и справа вдоль канала тянется тихая, обсаженная деревьями и кустарниками набережная, здесь можно не только побродить, мечтая, но и кое-что припрятать. Если же смотреть из нашего дома на противоположную сторону улицы в направлении церкви Поминовения, откуда каждый вечер доносится дикий колокольный трезвон, можно безошибочно угадать, что от следующего угла начинается Вихманштрассе, затем идет Нюрнбергерштрассе, а потом — Курфюрстенштрассе. Чуть ниже, буквально двумястами — тремястами метрами, расположен отель «Эден». Впрочем, всего этого я еще вовсе не знаю, это мне станет известно гораздо позднее, а пока, безо всякой надобности, я просто заучиваю наизусть одни лишь названия.