В конце концов Мицкевичу самому следовало бы предать огласке самые важные моменты разговора, но Мицкевич почему-то и не думал ничего оглашать. Да и вообще этот поляк, судя по всему, предпочитал укрываться за намеками, нежели говорить прямо, что доказывалось и его поведением в случае с Шервудом.
Первым нарушил молчание Холтей. Обратившись к Кетле, он сказал следующее:
— Говоря по правде, мне было бы очень приятно, ежели бы ваше чрезвычайно справедливое замечание именно сегодня достигло чьих-нибудь ушей. Бегло ознакомившись со списком ораторов, я убедился, что величия там нет и в помине.
Все снова рассмеялись, но Соре как полномочный представитель гетевского дома счел своей обязанностью вежливо возразить:
— Пусть там, где есть искреннее преклонение и сердца преисполнены чувств, речи льются свободно и непринужденно.
— Перед Августом стоит нелегкая задача, — сказал Холтей. — Сперва ему придется возглавить торжество вместо отца, а затем ему предстоит еще в качестве посредника дать обо всем этом подробный отчет.
— Обаятельный человек, — ввернул Одынец. — Я поистине счастлив, что могу назвать его своим другом. Подумать только: сын такого отца!
Соре внимательно поглядел на Одынеца, а Холтей прищурил глаза, словно прислушиваясь, и спросил:
— Что вы хотите этим сказать, господин Одынец?
Услышавший, из разговора много больше, чем желательно, Мицкевич, несмотря на безучастность, которую он стремился проявить, испуганно глянул на Одынеца, но тот, повязывая нарядный шейный платок и глядясь в окно, как в зеркало, ответствовал с неподдельной теплотой:
— Разве мало нужно мужества, чтобы так стушеваться в пользу отца, как это делает Гете-младший, и разве легко при всем том что-то значить как личность? Я, например, воспринимаю его как личность, сколько бы вы ни оспаривали мое мнение.
Мицкевич, отнюдь не разделявший взглядов Одынеца, порадовался, тем не менее, его ответу. Хотя сам он вовсе не признавал Августа личностью, ему было до глубины души отвратно то двоедушие, с каким веймарское общество трактовало наследника Гете. И тут — Мицкевич был уже наслышан об этом — воспитатель принца господин Соре оказался ничуть не лучше других. Вот почему Мицкевич с искренним удовольствием выслушал следующую реплику Холтея, которая была направлена и против Соре:
— Рад это слышать, господин Одынец, бесконечно рад. Я готов слушать такие слова с утра до ночи. Я утверждаю, что к молодому Гете здесь относятся гнусно и недостойно. В глаза перед ним униженно лебезят, ибо используют его как звено, связующее с отцом, а за глаза насмехаются, да вдобавок по глупости своей считают его тугоухим либо таким же непонятливым, как они сами. Какой же отсюда следует вывод? А вот: чернь рада бы свести счеты с господином тайным советником, но старик не из тех, кто остается в долгу, и тогда весь этот сброд без малейшего риска вымещает злость на сыне, который для них всего лишь плод мезальянса.
Соре нахмурил лоб, откашлялся и сказал с принужденной улыбкой:
— А где пропадает наш любезный друг — скульптор? Если он не придет сию же минуту, мы вынуждены будем уйти без него.
Одынец сделал вид, будто не расслышал реплику Соре. Он спросил Холтея:
— Вы это серьезно, дорогой мой? Но не может быть, вы, верно, преувеличиваете?
Холтей отвечал:
— А вы спросите у гофрата Соре. Полагаю, он не откажется подтвердить мои слова.
Соре решил держаться доверительно. Он сказал:
— Мир, по всей вероятности, не может существовать без сплетен. Где есть великие исторические явления, там неизбежно есть и chronique scandaleuse[13]. Ежели мой друг Холтей придерживается определенных взглядов, я не собираюсь спорить. Тем более мне, как иностранцу, приличествует нейтралитет. Да вдобавок и господин Гете-младший мне знаком менее, нежели его превосходительство: у нас нет, собственно, никаких точек соприкосновения.
— А теперь нам и в самом деле пора!
Таким восклицанием Мицкевич положил конец щекотливой теме, затем он взял со шкафа цилиндр и распахнул дверь перед своими гостями. Холтей рассмеялся не без ехидства, когда ему удалось заставить Соре, непременно желавшего замыкать шествие, первым выйти из комнаты. В коридоре им повстречался господин д’Анжер. Несмотря на теплую погоду, он накинул поверх фрака серебристо-серую пелерину и вооружился зонтом.
Прекрасная утренняя погода и впрямь несколько изменилась. Солнце с трудом одолевало затянувшие небо слоистые облака, воздух стал душным, так что даже несколько сот шагов, отделявших гостиницу от Фрауэнплана, господа проделали, обливаясь потом. По дороге им встречались большие и малые группки поздравителей, возвращавшихся от Гете. Даже мещане не могли отказать себе в удовольствии лично приветствовать юбиляра — частию из искренней благодарности, частию любопытствуя наконец-то увидеть своими глазами великолепное убранство министерского дома. Охряной фасад вытянутого в длину здания был украшен гирляндами еловых веток, над воротами красовалась золоченая цифра «80», обрамленная венком из искусственного лавра.
Парадные двери были распахнуты настежь, широкая лестница с пологими ступенями, по которым человек скорее скользил, нежели шел, была покрыта коричневой дорожкой, заглушавшей шаги. Великолепные статуи в нишах мерцали на фоне темно-зеленых олеандров, доставленных из оранжерей герцога. Зал с античными фигурами превратился в сад, где при ярком дневном свете пылали свечи, числом восемьдесят, которые образовывали свисавшую с потолка корону. Под ней на обвитом зеленью постаменте красовалась гипсовая статуя, копия с античного оригинала, подарок короля Баварии Людвига Первого — торс юноши, представлявшего, как считали, одного из сыновей несчастной Ниобеи.
И наконец, вдоль стен выстроились под кружевными скатертями столы, на которых лежали подарки веймарских дам: всякое рукоделье, платочки, бювары, расшитые домашние туфли, перчатки, и тут же на серебряных блюдах поздравительные адреса и стихи.
Вновь прибывшие были тотчас отведены к Гете, который принимал поздравителей в салоне. Завидев их, маститый старец покинул круг прежних гостей и поспешил им навстречу. Утреннее напряжение и прием бесчисленного множества визитеров никак на нем не отразились — напротив, он выглядел более свежим и непринужденным, нежели накануне. Пожатие его руки было крепким; чуть склонив голову к одному плечу, он внимал поздравительным речам и улыбался. Правда, он ничего или почти ничего не отвечал на поздравления, но тем красноречивее были его черты, сияние вокруг его висков, блеск его больших глаз, легкое подрагивание увядших губ.
Салон был переполнен людьми. Мицкевич познакомился с историком Люденом, чью «Историю средневековья» прочитал с отменным удовольствием. Этому ученому, жителю Йены, недавно перевалило за пятьдесят. Он скромно уклонился от похвал, которыми осыпал его Мицкевич. Имя Мицкевича оказалось ему небезызвестным, хотя из произведений поэта он, по его собственному признанию, ничего покамест не читал. Мицкевич никак не обиделся словам Людена, он только сказал с улыбкой, что был бы очень рад, если бы дело обстояло иначе, хотя бы затем, чтобы таким образом узаконить свое существование в глазах автора известного исторического труда. Люден любезно ответил, что Мицкевич в этом отнюдь не нуждается, а кроме того, как мужественный борец за права польской нации, столь же благородной, сколь и многострадальной, он достаточно узаконен в глазах старого друга славянских народов. Слова «старый друг» Люден произнес с большим чувством и поведал о сердечной близости, которая связывает его с прежним учеником, а ныне прославленным борцом за славянские идеалы словаком Яном Колларом, автором венка сонетов «Дочь Словакии». Именно Ян Коллар открыл ему глаза на героическое прошлое и славную историю славянских народов, а затем научил восхищенно следить за ними. Мицкевич был рад это слышать, он лишь пожалел, что по недостатку времени, будучи в Богемии, не мог, при всем желании, познакомиться с Колларом.
13
Скандальная хроника (франц.).