Изменить стиль страницы

Мой натиск она выдерживает обычно с достоинством мушкетера, а потом, взволнованная, не спит всю ночь. Я раскаиваюсь жестоко, ощущаю себя почти убийцей, и все-таки мы вновь возвращаемся на прежние орбиты, должно быть оттого, что если свойственно людям любить друг друга, то они непременно доводят свое чувство до исступления, безжалостно бередя раны свои и тех, кого любят. Они вкладывают в свое чувство всю горечь проблем и сомнений, которые составляют основной предмет их духовной жизни.

Именно наши споры убеждают меня в ее совершеннейших человеческих качествах: верности, постоянстве и цельности внутреннего мира, который загадочен для меня, далек от моего собственного, но который я не могу не уважать в ней.

Створки раскрытых окон веранды поскрипывали на ветру, дом временами наполняли влажные садовые запахи, и на какое-то мгновение казалось, что вернулся май, жаркие шары одуванчиков заполонили землю, и скоро придет настоящее лето с ярко-зелеными жирными папоротниками, паутиной и вечерними запахами июньских трав.

— Слышал, какие успехи у нашего Андрея? — спросила бабушка.

Мама потрепала меня по щеке. Жест получился искусственным. Не столько даже фальшивым, сколько совсем неуместным.

Я вышел в сад. Деревья нежились в лучах уже неяркого солнца, боясь шелохнуться. Сад замер. Только над шпалерой кустов возле калитки промелькнула вдруг черная кепка и послышалось монотонное шарканье ног по земле. Я почти догадался, кто это мог быть, когда она пересекла стволы сливовых деревьев, приближаясь к зарослям жасмина.

«Ангел-хранитель, — подумал я. — Старый ангел, исполняющий роль мужчины в этом женском раю».

— Дядя Захар пришел, — шепнула Маринка и добавила по секрету. — Пьяный.

Я долго ждал, когда, наконец, появится обладатель кепки в поле моего зрения, а он все не появлялся, словно бы затаился и тоже ждал. Лишь однообразные звуки, чем-то напоминающие звуки пилы, перепиливающей бревно, свидетельствовали о продолжающемся движении.

Несмотря на однообразный ритм, движение было многолико и возникало в памяти как рука с молотком, заколачивающая гвоздь, устало сложенные на коленях руки. И руки на веслах. Я вспомнил впервые увиденное с лодки озеро, белые лилии и кувшинки, прыжки рыб на засыпающей глади, заходящее солнце, выглядывающее из-за ладони облака, как лампа из-под абажура, скрип днища о камыши и мошкару, точно клубок дыма после выстрела. И рядом дядя Захар на веслах. Все это было каким-то непонятным образом связано теперь со звуком распиливаемого дерева. Отец, как всегда, возился в саду, и обещанное им путешествие по озеру так и не состоялось, если бы не случайный приход дяди Захара по поводу продажи досок, предложение сходить на озеро и неожиданное согласие мамы. И вот мы уже за пределами сада, провожаемые завистливым лаем Дика, которого впоследствии, уже при Голубкове, Захар сам и похоронил.

…Он появился из-за поворота неожиданно — согбенный старик с хитроватым лицом Саваофа, как неожиданно кончается монотонный тоннель и машина вырывается вдруг из темноты на волю со скоростью света при скорости семьдесят километров в час. Никогда не глаженные штаны, стоптанные ботинки, потертый, лоснящийся пиджак с оттопыренными карманами, кепка, которую я помню столько, сколько помню себя, сгорбленная фигура и тяжелая, заикающаяся походка. Словно само время вдавило его лицо внутрь, сморщило, избороздило, как топографическую карту, сетью морщин, окончательно отобрало некогда милостиво данное, но потом растраченное.

— Зачем убежала? — ворчливо сказал он, обращаясь к Марине, словно бранил дочку, а заодно и ко мне: — Здоро́во, Андрей, — точно последний раз мы виделись с ним вчера, и протянул свою грязную, вялую какую-то руку.

Он извлек из карманов маленькие яблочки, которые сорвал, должно быть, в писательском саду, и разложил на скамейке.

— Ешь.

— Запретный плод? — пошутил я.

— У-угощаю, ешь. Как поживаешь?

— Ну, — неопределенно сказал я.

— Все учишься?

— Отучился, Захар Степанович.

— Хочешь высоко на гору залезть, — продолжал он свое. — Учись-учись, большим человеком будешь.

Марина засмеялась. И он засмеялся, показывая обглоданные коричневые корешки зубов.

— Ты извини, я пьяный. Четверку с утра принял и у писателей еще стакан.

— Я так и понял.

— Один пи-исатель угостил. Я у них в ко-отельной работаю. Ше-эстьдесят рубликов в месяц.

Когда он заикался, его голосовые связки издавали ревущий звук, как сорвавшаяся с ноты труба.

— Еще на комбинате восемьдесят рубликов. Ну и кому что надо.

— Хватает?

— Хватает, — сказал он. — А ты?

— Мне тоже хватает.

— В Москве жизнь дорогая, — сказал он озабоченно. — А жилье?

— Кооператив.

— В рассрочку?

— На пятнадцать лет.

— Петля?

— Что?

— Сколько платишь?

— Сорок в месяц.

— Тьфу ты! Петля. Слушай, Андрей, что скажу. Бросай ты все это к черту!

— Мама, дядя Захар пришел… — Чирик-чирик-чирик! Марина бежала к дому.

— Это новое крыльцо вы делали? — спросил я.

— И крыльцо, и колодец. Я их еще у-уговариваю кухню расширить.

— Надо бы.

— Сорок рублей, — покачал он головой.

Захар взглянул на меня трезво и с издевкой, словно до сих пор только притворялся пьяным.

— За пристройку?

— Нет, в месяц.

— Вы все об этом…

— А если здесь жить? Дом есть. Еще, не соврать, лет двадцать пять простоит. Сад есть. Сорок рубликов платить не надо.

— Я уж и то думаю.

— Работу, что ли, себе не найдешь? Вон я тебя шофером к писателям устрою. Хочешь? Рубликов на сто тридцать. И яблоки можно продавать. С этого сада знаешь сколько взять можно? Ужас! Как жить будешь. Барином. Барином жить будешь! — выпалил он убежденно, будто надул резиновый шар, но несколько передул, и шар лопнул.

— Ладно, — сказал я, — подумаю.

— В свою Москву ведь уедешь.

— Не уеду.

— Правильно, Андрюша. Петля ведь?

— Петля.

— И мать с бабкой довольны будут. Верно говорю?

— Верно.

— Плохо одним. Конечно, я им тут помогаю. Но я, Андрей, деньги беру. А денег у них немного. Верно говорю?

21

— Ангел-хранитель нашего дома, — сказал я, представляя Н. С. Гривнину Захара Степановича.

— Я его знаю, — сказал Захар Степанович. — Он у писателей отдыхает. Здравствуйте, Николай Семенович.

— Работает, — поправил я. — Это Дом творчества, а не дом отдыха.

— Молчу, — проворчал дядя Захар, воровато озираясь. — Что со мной разговаривать?

Мне казалось, он чем-то смущен и поэтому заикается чаще обыкновенного. Плутоватое его лицо стало вдруг глупым и заискивающим, словно среди многих бессмысленных фраз он пытался отыскать ту, которая обеспечила бы ему независимость и свободу, но с отчаянием чувствовал, что его, как бабочку, прикололи к пробке. Пытался махать крыльями, но улететь не мог.

— Ну его к черту!.. — сказал, наконец, беззлобно. — Я читал. Ну его, — повторил он обиженно. — Слушай, Семеныч… Я, конечно, извиняюсь. Я молчу, ко-онечно. Зачем в таком виде изобразил?

— В каком? Ты же положительный герой у меня, — сказал Николай Семенович, двусмысленно улыбаясь. — И ты, и твой сын.

— Крутишь, Семеныч. У, крутишь…

Бедный Захар, подумал я, козел отпущения местных художников. Но старик уже снова хмельно посмеивался, сосал папироску, плевался изжеванной бумагой мундштука, точно выговорился человек, облегчился и вновь чувствовал себя хорошо.

— Послушай, Семеныч, ты за-ачем писателем работаешь?

— А что?

— Дюже не идет. Дюже. Старый ты, страшный.

— Такой уж страшный?

— Ужас какой. Верно говорю. Вот Андрею бы писателем — пошло. Да-а.

— И я ему об этом твержу, — сказал Николай Семенович.

— Правда, Андрей? — обратился ко мне Захар. — Приглашает? И не сомневайся даже — иди.

Он замолчал, подумал про себя, шевеля губами, словно вспоминая старую обиду. Наконец вспомнил: