– Куда мне… кхм… пройти?
Матвей заискивающе подхватил заказчика под локоток и провел в спальню.
Ножевыми ударами вонзались в сердце любые мелочи, не лежащие на своих местах, за которые хватался взгляд – гонка за паразитами выбила из привычной колеи всю жизнь мужчины.
– Примеры работ мне, хочу оценить, что там и как, – неодобрительно взглянув на постель, запросил Евгений Михайлович.
Сам он присел на голубовато-ржавый стул в углу комнаты.
«С этого ракурса, – подумал Матвей, – было бы хорошо видно черное море, как лучшее место на берегу, а так – прямоугольник зернисто-зеленой листвы…».
– Сейчас, – мужчина быстро вытащил из стола папку со своими рисунками и эскизами, брезгливо – будто он мог укусить – задвинув в дальний угол конверт.
Заказчик мельком пролистнул все страницы, задержавшись на натюрмортах.
– Значит, так… – по-деловому начал он. – У моей жены скоро юбилей, и я хочу подарить ей портрет.
– Ее?
– Нет, свой. Чтобы не забывала. У меня есть фотография, – мужчина, кряхтя, распахнул пальто, нащупывая внутренний карман. – По фотографии же нарисуешь?
Матвей неопределенно кивнул. Портрет ему приходилось рисовать единожды – в детстве на уроке рисования. Что уж тут говорить, Алена подкинула непростую задачку.
– Послушайте, я не рисую портреты. Вы же видите: натюрморты, пейзажи, абстракции, но не портреты.
– Почему?
– Меня это не вдохновляет, – вспомнил заученную фразу Матвей.
Первым делом, чему он научился, начав работу художника – отказываться от работ, которые заведомо принесут множество проблем. Проблематичнее портрета трудно представить.
– Та-а-ак… – выдохнул Евгений Михайлович. За пару секунд его лицо побагровело. – Я не понял, ты художник, или кто?
– У меня другая специфика.
– У моей жены через неделю юбилей, – членораздельно, не сводя глаз с лица Матвея, повторил заказчик. Он был похож на бульдога, любителя затеять драку. Так, чтобы слюни и шерсть во все стороны. – И я хочу подарить ей портрет. Твоя сестра сказала, что ты рисуешь все, так что, вот, – фотография полетела на тумбу, но спорхнула с нее и приземлилась аккуратно к ногам мужчины. – У тебя три дня. Понял?
– Евгений…
– Все. Ты хочешь проблем? Хочешь возвращать деньги? Мне мороки – достаточно, а вот тебе…
Он встал и вальяжно направился к выходу.
Матвей растерянно крикнул вслед:
– Но три дня слишком мало, даже если бы я согласился! За этот срок ничего не успеть!
– Ты от меня все бегал-бегал, а у меня и без того дел навалом. Три дня, – погрозил пальцем.
На пару мгновений дверь вновь распахнулась, выпуская тучного мужчину, и захлопнулась.
Матвей понадеялся, что никто не стал свидетелем его слабины, и наклонился к полу, поднимая фотографию. С глянцевой поверхности, подмигивая уголками, на него грозно уставился лысеющий Евгений Михайлович в парадной военной форме.
– Какого черта? – выдохнул Матвей.
А Евгений Михайлович точно так же понадеявшись, что его здесь никто не видит, закурил на лестничной клетке дешевую сигарету. Пока клубы дыма рассеивались, пролетая над ступенями вверх и вниз, он с ностальгией вспоминал свой родной подъезд в маленьком городишке и вздыхал.
Ну кому, черт возьми, так сдалась эта Москва?
Глава 3
Из далекого детства Ипсилон особенно ярко помнил один случай.
Неособенный, незначительный, самый обычный.
И помнился по большей степени не он сам, а одолевающие в тот момент чувства. Сколько раз в день он прокручивался в голове то полностью, то отдельными фрагментами: звуком, брызгами воды, поднимающимися пузырьками воздуха, чешуйчатыми хвостами. Доходя до конца, начинаясь сначала – это могло запросто свести с ума.
Ипсилон часто любил разбивать витраж памяти на маленькие осколки, и когда захочется, поднимать и всматриваться в один. В запасе имелся осколок весь запачканный отпечатками пальцев, не успевающий остывать от тепла рук, и хранился, покрывшийся слоем пыли настолько, что даже мутного отражения не различить.
Так было легче.
Легче, когда память – это не целостная картинка с плотно прижатыми друг к другу краями, с застывшими одними и теми же разноцветными бликами, а горка отдельных кусочков, каждый раз складывающихся по-новому.
Мальчику от силы лет пять.
Дед стоит в очереди на кассу, а худощавый малец не отрывает глаз от большого – больше, чем он сам – аквариума с жирными карпами.
Они размеренно плавают туда-сюда, расслабленно открывая рот, глотая мутную воду. Их бока покрывают чешуйки, тускло блестящие на свету лампочки. Если приложить к стеклу теплую ладонь – она едва ли сможет посоревноваться в размере.
Живые. Огромные. Их сердца стучат. Их телам тесно. Мир ограничен стенами со всех сторон, ты в ловушке, а вокруг – мир людей. Они решают: когда ты спишь, когда ешь, когда умрешь. Твоя жизнь – бесконечная клетка.
Мальчик всматривается в распахнутые немигающие глаза, и ему чудится не страх, не злость, не равнодушие, а безнадежность. И вновь, и вновь, он сам будто плавает рядом с ними, ударяется о стекло, царапается о чужие бока, глотает грязную воду. С той стороны на него смотрит чудовище. Оно может уйти, повернуться, ты – нет.
Вот кто-то в синем фартуке поднимает крышку, опускает сачок…
Мальчик открывает рот, следит.
Одна рыба не успевает увильнуть в сторону, и ее тащат наверх. Она бьется о сетку, брызги летят во все стороны – падают на губы и щеки – рот жадно глотает сухой воздух.
Женщина скривившись, что-то бормочет.
Кажется, карп до последнего смотрит на мальчика, пока не скрывается за прилавком. Еще слышно, как он хлещет хвостом о стол, секунд через десять – громкий удар.
Мальчик пугается, и оставшиеся рыбы начинают биться о стекло. Сильно. Сильно. Кровь растворяется в воде. Хвосты выныривают на поверхность, и аквариум тонет в шуме.
Мальчик разворачивается, убегает, но он так и остается там. Долго, на улице, в квартире, забравшись с ногами на кровать – не важно – он все еще в том аквариуме, он все еще заперт в клетке.
После скорой смерти матери они с отцом переехали к деду, в старую коммунальную квартиру, находящуюся в одном из доходных домов.
Отец тут же запил, то ли пытаясь заглушить боль от потери, то ли по каким-то своим причинам, и очень скоро всем воспитанием Ипсилона стал заниматься дед.
Именно он научил его читать, писать, но не научил мужеству, о котором так много твердил сам, и не научил доброте. Он верил в особую значимость самостоятельности и потому воспитывал внука на свой лад, не даря тепла и ласки, но одаривая колкостями и подзатыльниками. Он поучал мамочек с колясками: «Растите детей самостоятельными!».
«Растите детей самостоятельными, они решительнее прыгают в пропасть и, возможно, безболезненнее преодолевают ее, тогда как не самостоятельные – на долгие годы растягивают этот прыжок, как заход в ледяной пруд. И когда они достигают самого дна – вы уже не в силах им помочь из-за возраста и сожравшего вас ожидания…», – твердил он каждому единственную понятую заезженную истину с особым старомодным самодовольством.
Только умирая, захлебываясь в кашле и выплевывая кровь цвета подмороженных ягод рябины на салфетки, старик, высоко задрав трясущуюся руку с неприятным запахом болезни, добавил: «Растите детей самостоятельными, но не одинокими».
Он так и умер с широко распахнутыми глазами осознанности собственной вины, замершими в одной точке, будто бы страшась перед концом взглянуть на свое оставленное миру детище.
И в укрытых веками глазами по живому застыл ужас, исказивший черты лица, когда на прощанье к холодной щеке прикоснулись детские теплые губы.
Словно проклятьем стало последнее восклицание деда. Ипсилон рос, с возрастом отощав до невозможности, согнувшись пополам под своим же весом, отрастив ломкие черные волосы.
Одиночество следовало за ним по пятам, жестокое одиночество, переродившееся в одну сплошную неприязнь и высокомерие.