Изменить стиль страницы

«Он недурно говорит!» — подумал Сократ и, закрыв глаза, он снова ощутил солоноватый запах чеснока. Откуда здесь чеснок? А, впрочем, нет ничего удивительного — многие люди, идя на суд, прихватили с собой провизию. Старика начало клонить в дрему. И он, наверное, легко бы задремал, если бы не эта надоедливая муха. Она прилетела откуда-то из зала и бесцеремонно села на лоб. Он отогнал ее, но она не улетела далеко. У мухи, видимо, было отменное чутье: утром старик отведал немного гиметтского меду. Сократ вторично махнул рукой и чуть не уронил палку, стоящую между ног.

Мелет вдруг почувствовал, что зал, внимающий каждому повороту его блестящей речи, начинает изменять ему: яркие, остроумные сравнения почему-то встречались довольно равнодушно, а общие места неожиданно вызывали дружное оживление и даже смех.

Предупреждающе поднял руку басилевс, но зал продолжал оставаться неуправляемым. Басилевс, ничего не понимая, глянул на своего секретаря, который бегло писал за Мелетом — тот недоуменно поджал губы. Скифы-стражники, рассеянные в проходах и возле сцены, зашевелились, однако в движениях блюстителей порядка не было беспокойства — этот шум их не касался. Басилевс посмотрел на Сократа — философ находился в прежней безмятежной позе. Секретарь, догадавшись, в чем дело, вежливо шепнул:

— Муха!

— Что? — не понял председатель суда.

Секретарь сделал глуповатое лицо:

— Возле обвиняемого муха.

Опять грохнула театральная бочка, сопроводив безуспешную попытку отогнать муху. Второй архонт в коллегии архонтов и дадух-факелоносец, бесспорно, понял, что смех не относится лично к нему, и все же ему было неприятно как человеку, отвечающему за все, происходящее в суде. Щеки басилевса, окаймленные кучерявой растительностью, покраснели. Недовольно посапывая, он поманил пальцем молодого раба, который только что принес большой сосуд для голосования.

Раб оказался человеком смышленым. Он перенес сосуд поближе к эстраде, создав впечатление, что архонт приглашал его только за этим, а потом безразличной походкой подошел к обвиняемому и уселся рядом. Лицо его было обращено в зал, в то время как глаза изо всех сил косились на муху, замершую на подлокотнике. Сократ завозился, и раб, во избежание возможных недоразумений, решил объяснить свое неожиданное появление.

— Сделай одолжение! — вяло отозвался Сократ. — Я и сам не прочь избавиться от нее.

Муха, словно поддразнивая, подлетела ближе. Теперь она сидела на первой букве грубо вырезанной надписи: «Прощай, Электра!» — и деловито чистила крылышки. «Электра! Электра!» — повторял про себя раб прилипшее имя и тихонько, бочком подвигался к мухе.

— О, боги! Помогите мне! — прошептал раб и прытко загреб рукой. И тут судебный стряпчий, следящий за временем, громко хлопнул в ладоши. Это означало, что в часах упала последняя капля. Поэт смешался, смял фразу и все же, собравшись, сумел довольно внятно произнести последние слова:

— Я прошу мудрых судей поверить мне и поступить, как велит их благородное сердце и требует государственная присяга! Хвала богам!

«Как я забыл о часах!» — сокрушался поэт, шагая по выщербленной актерскими ногами сцене. Он никак не мог просинь себе этот просчет. Закончить речь ранее отведенного времени считалось не только правилом хорошего тона, но и служило для некоторых судей косвенным доказательством непогрешимости оратора — правому человеку не нужно говорить долго.

Хлопок стряпчего и уход главного обвинителя спасли мухолова от дотошных взглядов. С бесстрастным лицом, обращенным к толпе, он силился понять, что происходит в его правой, старательно зажатой руке. «Проклятье! Неужели она улетела?». Желая убедиться, так ли это, раб продолжал осторожно сжимать руку, и тут муха забилась в своей тесной темнице, тонко заверещала. А на красный «камень непрощения» уже вставал Анит, сын Антемиона, человек, исполнивший немало дорогостоящих литургий во славу родного города. Он вставал, доброжелательный, как любящий сын, и подтянутый, как гоплит на параде, и зал, ворчливый и взъерошенный, послушно успокаивался, расправляя на своем избалованном теле пестрые складки рядов.

Мухолов воровато оглянулся и оставил скамью, ставшую опять безразлично-тихой. Бесшумно, почти не ступая на пятки, подошел сзади к председателю суда.

— Я поймал ее!

Басилевс вздрогнул:

— Что ты сказал?

Раб безо всяких объяснений положил муху на стол и удалился. Басилевс брезгливо поморщился и хотел было смахнуть неподвижную муху на пол, но в последний момент ему показалось, что нарушительница порядка жива. Он прикрыл муху ладонью и, как ожидалось, ощутил смутное щекотанье. «Ах, ты, притворщица!» — подумал архонт и, опомнившись, недоброжелательно взглянул на своего секретаря. Однако секретарь был занят протоколом: в глубокой сосредоточенности он сеял на плотном папирусе колющие ионические буквы и не отрывался от листа даже тогда, когда следовало окунуть ненасытное черное жальце в чернильницу. Председатель успокоился и, придавив ногтем слюдяное крылышко, стал наблюдать…

Анит, казалось, желал испепелить обвиняемого огнем яростных слов:

— Этот лукавый пророк считает, что удостоен от богов большей милости, чем все прочие…

— Он только и ждет, чтобы неопытный юноша запутался в сетях его речей…

— Он предпочитает клясться псом, нежели олимпийцами…

— Браги Афин Критий и Алкивиад были его учениками…

Философ плохо слушал кожевника. Иногда он поднимал тяжелые веки и силился понять, почему сидящие перед ним люди не пошли сегодня на Агору, в палестру или театр Диониса, а избрали эти серые, усыпанные ореховой скорлупой ряды. Памятую о наставлениях Ксантиппы и друзей, он хотел несколько сосредоточиться, хотя бы в общих чертах наметить будущую речь, но голова отказывалась повиноваться. Впрочем, втайне Сократ считал, что он и не делает над собой настоящих усилий, а лишь притворяется, что надумал защищаться. На самом деле он изнывал от навязанного безделья и скуки. Порою он ставил себя на место толпы и, следуя за ее порывами, начинал лениво волноваться и даже проникаться неприязнью к человеку, которого с пеной у рта чернил благонамеренный кожевник Анит. Однако и этот обман быстро проходил, и снова наваливалась безмятежная, охранительная дрема.

— Обвиняет Ликон, сын Ликона! — долетело, как из глухого подземелья.

Сократ зашевелился и попытался сосредоточиться. Однако старый Ликон начал свою речь так робко и невыразительно, что пропала всякая охота слушать.

— Сократ, сын Софрониска!

Старику показалось, что он ослышался — ведь только что прозвучало имя Ликона, этот человек должен бы говорить, его часы не истекли. Поэтому обвиняемый продолжал сидеть с закрытыми глазами, словно наивный, неудачно спрятавшийся ребенок, уверенный в том, что, если он никого не видит, то и его не заметит никто.

— Закон повелевает тебе защищаться! — прозвучал недовольный голос басилевса.

«Кому защищаться?» — подумал мудрец.

А зал уже нетерпеливо топал ногами:

— Сок-рат! Сок-рат!

Старик закряхтел и встал, обеими руками опираясь на палку. Секретарь, подобранный и предупредительный, все тем же широким хлебосольным жестом указал ему на передок сцены. Еще не придя в себя, Сократ сделал шаг по направлению к двум пустующим тумбам, но тут до него дошло, что с посохом нельзя подыматься на «камень обиды», и он возвратившись к скамье, положил свою палку на сиденье, положил ее не поперек, а вдоль, словно участник бесплатного зрелища, занимающий место не только для себя, но и для своих друзей, которые вот-вот должны подойти. Он хотел было положить в укромный уголок и свой черный камушек, но передумал.

— Сок-рат! Сок-рат! — призывал зал к ответу.

Философ обогнул деревянную, украшенную резным изображением орла, птицы Зевса, кафедру, подошел к одной из тумб и уже коснулся босой, так и не отмытой ногой шаткой ступеньки, как зал остерегающе зашумел, и старик догадался, что ступил не туда. Улыбнувшись, он подхватил край выгоревшего на солнце плаща и неловко взобрался на соседнюю тумбу.