Изменить стиль страницы

— Этот болтун возомнил себя мудрейшим из эллинов. Говорят, он задался целью определить расстояние до каких-то блуждающих звезд…

— Какая нелепость! — Сократ покачал плешивой головой. — Большинство людей не знают, какое расстояние отделяет одного человека от другого, а этот мыслильщик пытается дотянуться до каких-то звезд. Можно ли глядеть вверх, ничего не видя у себя под ногами?

— Он колдун! — выбрался из толпы невзрачный моргающий человечек. — Моя соседка видела, как он ворожил в полнолуние на погребальных лентах.

— Это сущий пустяк! — отмахнулся Сократ. — В мои уши долетало и другое: он способен, как фессалийские колдуньи, свести Луну с полночного неба. Не из-за него ли в Афинах такая тьма? Просто возмутительно! Как бы он не одурачил наших почтенных гелиастов! Что же мы топчемся на пороге справедливости? Фемида дожидается нас!

Плащ с достоинством посторонился, пропуская вперед словоохотливого старика.

— Не видите, это же Сократ! — заговорили вполголоса у колонн.

— Где Сократ? — живо переспросили, закрутили головами.

— У самого входа. Низенький. Плешивый.

— Что за нелепые шутки!

Дохнуло живым домашним запахом, в котором почему-то угадывался солоноватый дух чеснока. Копошащийся люд заполнял аккуратные кусочки театральных секторов. Незанятыми были только задние ряды. Друзья попрощались с Сократом, ободряюще дотронулись до его плеча, и философ двинулся текущим вниз проходом туда, где за отдельным столиком, рядом с секретарем, возвышался пухлолицый человек с ассирийской клинообразной бородкой. Это был председательствующий в суде басилевс, второй архонт в афинской коллегии архонтов, он же государственный жрец и почетный дадух-факелоносец во время свершения Великих Элевсинских таинств в честь Деметры и Персефоны. Басилевс задумчиво водил пальцем по медной крышечке от цилиндра, в котором хранился судебный свиток, и дожидался, когда рассядутся в своем секторе, отгороженном бирюзовой веревкой, судьи-гелиасты. Судьи рассаживались шумно, как на пиру, перебранивались из-за места. Пять счетчиков голосов, избранных по жребию, уже сидели на своей скамье, с выжидательным интересом оглядываясь по сторонам и чаще всего останавливая свой взгляд на трех обвинителях. Скамья обвиняемого была пуста.

Сократ, несколько смущенный судебными приготовлениями, приблизился к первому ряду, заполненному наиболее видными мужами, и остановился в нерешительности, не зная, куда идти. Он уже подумывал спросить: «А не скажете ли, почтенные, где тут место обвиняемого?», но секретарь, заметивший старого философа, быстро приподнялся к размашистым гостеприимным жестом указал на одинокую деревянную скамью.

Сократ по приставной лесенке поднялся на театральную сцену, где уже сидели обвинители, председатель суда и счетчики, неловко опустился на краешек скамьи — вид у него был какой-то рассеянный, отчужденный — казалось, он может в любой момент подняться и уйти. Старик подумал, что ему придется провести в этом душном, зале несколько часов, и вздохнул. Было бы куда приятнее, если бы дело разбиралось где-нибудь на открытом воздухе, хотя бы на холме Пникс — там было бы привычнее, легче, к тому же оттуда хорошо виден Парфенон. Он провел сухой ладонью по гладкому сиденью и обнаружил, что поверхность испещрена надписями обвиняемых. Он даже сумел разобрать ближайшую: «Ни за кого не ручайся». Изречение, приписываемое Фалесу, одному из семи мудрецов, было выцарапано чем-то острым, скорее всего, ножичком или гвоздем.

Секретарь пробежал еще раз глазами обвинение, которое ему предстояло прочесть, повернул голову к басилевсу, занятому медной крышечкой. Сосуд с предварительными показаниями, стоявший слева от басилевса, мешал ему видеть скамью обвиняемого. Секретарь услужливо наклонился к пухлолицему человеку и начал что-то говорить, беспорядочно шаря глазами. Басилевс, выслушав, повел оттопыренной бородкой книзу. Секретарь оставил свой стул и передвинул сосуд на другое, более удобное место.

Можно было начинать. Басилевс поднялся и объявил о начале суда. И сразу же поджарый секретарь, по-чиновничьи вобрав голову в плечи, взошел на кафедру и, не дожидаясь, когда в зале воцарится тишина, начал читать обвинение, предъявленное Сократу. Впрочем, то, что он делал, нельзя было назвать чтением; секретарь лишь шевелил губами, по своему опыту зная, что в этом случае он скорее всего привлечет к себе слушателей. И, действительно, собравшиеся, шикая друг на друга, быстро успокоились, и, когда стало тихо, то оказалось, что секретарь произносит только первые слова: «Мелет, сын Мелета, пифеец, обвиняет Сократа, сына Софрониска, из дема Алопеки в том…». Далее излагалась суть обвинения, многим хорошо известная по публичным скрижалям.

Секретарь водил глазами по свитку папируса, и этот свиток по мере чтения завивался сверху вниз, как строптивый бараний рог. Тем временем архонт-басилевс оставил в покое медную крышечку и взял в руки тонкое тростниковое перышко секретаря — председатель суда питал особую страсть к хорошо отточенным перьям — и, оглядев темноватое жальце, деловито сунул его в чернильницу. Жальце потемнело еще больше. Басилевс пододвинул к себе чистый листок и уставил глаза в потолок. Он думал, что бы такое записать. Как назло, в голову ничего интересного не приходило, а писать какую-то пустяковину ему, второму архонту и дадуху-факелоносцу, не хотелось. Наконец в памяти всплыла одна фраза, внесенная в афинское законодательство после шумного процесса над Протагором. Фраза показалась басилевсу достойной внимания, и, по-ученически наклонив голову к левому плечу, он начал выводить твердым каллиграфическим почерком: «считать государственными преступниками тех, кто не почитает богов по установленному обычаю или объясняет научным образом небесные явления…». Едва он успел закончить фразу и вытереть чернильной губкой сгустившуюся краску с кончика пера, как секретарь покинул кафедру.

Словно театральная бочка для воспроизведения грохота прокатилась по залу, когда на деревянную, выкрашенную в красный цвет тумбу, «камень непрощения», поднялся молодой дифирамбический поэт. Прежде чем начать речь, он оглянулся на Ликона и Анита — старик боязливо шевельнулся, а кожевник продолжал сидеть, как сидел: сложив руки на груди и свободно вытянув ноги в плетеных сандалиях. Поэт по-актерски вскинул голову и произнес высоким взволнованным голосом:

— Я хочу сказать вам, мужи афинские…

И как только он заговорил, веско упала первая капля в водяных часах, пущенных судебным стряпчим.

— …вовсе не личная обида заставила меня выступить против Сократа, человека старого и известного в нашем городе. Меня, как и вас, волнует падение нравов в самом сердце эллинского мира — фиалковенчанных Афинах. Молодые люди не слушаются своих родителей, подвергают насмешке божественные обряды. Каких трудов стоит теперь найти достойного юношу и доверить ему нести факел в праздник Великих Панафиней…

— Его устами говорит Правда! — крикнули с первого ряда.

Мелет просиял, как школьник, и, воодушевляясь с каждым словом, продолжил обличительную речь. Он говорил о том, как много вреда благонравию приносит Сократ, человек хитрый и красноречивый, умеющий выдать кривду за правду, не признающий богов и переполненный высокомерным презрением к людям великим и государственной службе.

Философ по-прежнему сидел, притулившись к правому, уже достаточно расшатанному подлокотнику, незаметный на скамье, предназначенной не только для обвиняемого, но и для его свидетелей. Он ощущал себя обыкновенным зрителем, которого любопытствующие друзья затащили на судебный процесс, и вовсе не думал о том, что ему придется несколько, раз оставлять скамью для произнесения речей. И люди, находящиеся в зале, казалось, не замечали Сократа. Их возмущенный ропот словно относился не к живому человеку, а к темной тумбе, «камню обиды», на который должен был подняться старый гордец и развратитель нравов. Может быть, это особое внимание к тумбе было вызвано тем, что Мелет, произнося речь, иногда для убедительности простирал руки к тому месту, на которое должен был встать его противник.