— Тоже новинка! — радостно сообщил Крутов. — Пневмогайковерты. Раньше крепили вручную. А сейчас гайку чуть наживил, пневмогайковерт подставил, нажал кнопку — вжик! И гайка завернута до упора. Здорово?
— Просто замечательно! — восхитился Роман.
— Но это еще не все! — с гордостью продолжил Крутов. — Идем дальше.
Они миновали конвейеры, и за высокой перегородкой из металлической сетки Роман увидел бесконечный ряд стеллажей с пронумерованными ячейками.
— Что это?
— Механизированный склад! Святая святых!
— Почему таким высоким штилем?
— Потому что такой склад прикончит штурмовщину на сборке. Ведь вся наша конвейерная система полетит к черту, если по-прежнему мы по полмесяца будем сидеть без деталей. А такой склад — это банк-накопитель. Мы не начнем работу, пока на складе не создадим месячный запас всех деталей и узлов. Перед началом работы мастер снимает трубку и называет кладовщику номера рабочих мест и шифры деталей. Тот нажимает нужные кнопки, и из ячеек детали попадают на самоходную тележку, а та, согласно заданной программе, развозит их по местам.
— Чудеса! — восторженно воскликнул Роман. — И уже все классы станков обеспечены?
— Нет, мы начинаем с «родимых», то есть с тех станков, что собирали здесь раньше. А затем постепенно будем вводить остальные, из других сборочных цехов, а те ликвидируем.
— А рабочих куда?
— Большая часть придет сюда, на конвейеры, ну, а любителей легкой наживы уговаривать не будем.
— Так, значит, завтра можно писать репортаж?
— Давай, пресса! — хлопнул его по плечу Петр. — Я вообще прошу меня поддерживать на первых порах. Честно скажу, мандражирую...
Василий Федорович уже давно начал исподволь знакомить молодого журналиста с материалами по истории завода. Старик, зная об историческом образовании Бессонова, мечтал написать когда-нибудь вместе с ним хорошую книгу о родном заводе.
Копаясь вечерами в этих материалах, Роман обнаружил однажды пожелтевшую фотографию, на обороте которой каллиграфическим почерком Демьянова было помечено: «Секретари цеховых парторганизаций тридцатых годов». Дальше шел поименный список.
Некоторые фамилии ему были знакомы. А вот одна показалась необычной.
— Коларов?
— Да, — кивнул Василий Федорович. — Именно Коларов, болгарин. У меня в досье, кажется, есть на него краткая справка.
Демьянов, водрузив на нос очки, начал неторопливо перекладывать бумажку за бумажкой.
— Вот смотри. «Тодор Коларов. Родился в 1897 году в селе Батак, в семье крестьянина. Кончил начальную школу. В сентябре 1916 мобилизован в армию. Член БКП с 1919 года. Один из основателей организации БКП в Батаке, секретарь комсомольской организации. Участник антифашистского сентябрьского восстания в Софии в 1923 году. После разгрома восстания перешел на нелегальное положение.
В 1925 году тайно эмигрировал в СССР. В Одессе закончил шестимесячную партийную школу, а в 1926–1930 годах — коммунистический университет Коминтерна в Москве. Затем как партийный работник участвовал в коллективизации сельского хозяйства страны. С 1932 по 1936 год работал освобожденным секретарем цеховой парторганизации, затем заместителем секретаря парткома станкостроительного завода. В декабре 1936 года по решению заграничного политбюро ЦК БКП вернулся для подпольной работы в Болгарию. В годы войны — участник партизанского движения. Погиб в 1944 году».
— Интересный человек? — спросил, поглядывая сверх очков, Василий Федорович.
— Очень, — ответил Роман и снова внимательно поглядел на фотографию: высокий лоб, большие темные глаза, резко очерченный, волевой подбородок. — А подробнее как о нем узнать?
Демьянов слегка задумался, потом ответил:
— С ним, по-моему, дружил Холодковский. Ты же его знаешь. Поговори с ним. Материал может получиться хороший.
Пимен Нефедович очень оживился, когда Роман попросил рассказать его о Тодоре Коларове.
— Тодор... Только все мы его не Тодором, а Федором звали. А от рабочих он прозвище получил «товарищ Борба». Слово у него это любимое было. Борьба, значит. Часто его произносил, когда перед рабочими выступал, о своей Болгарии рассказывал.
— Вы дружили? — спросил Роман.
— Да, несмотря на существенную разницу в возрасте. Жили по соседству, в одной коммунальной квартире, так даже обедали всегда вместе. Потом он женился, по и тогда без меня обедать не садился. Жена разливает суп, а Федор спрашивает: «Где еще одна тарелка?» — «Для кого?» — «Для Пимена». И бежит за мной.
Вообще вокруг него всегда были люди. Потому что он, на мой взгляд, был настоящим, прирожденным партийным работником.
— Вы говорите, он был женат? — поинтересовался Роман.
Пимен Нефедович удивленно посмотрел на корреспондента.
— А ты разве не знал? Соня. Софья Дмитриевна, конечно, теперь. Славная женщина. Тоже работала на нашем заводе, потом воевала, была тяжело ранена. Сейчас живет в заводском поселке, инвалид первой группы. Вот кто тебе хорошо про Федора расскажет.
Пимен Нефедович взглянул на часы.
— Если хочешь, можем сейчас ее навестить. Я сам, кстати, давно у нее не был.
Небольшая квартирка выглядела чересчур уютно, как обычно бывает у женщины, живущей в одиночестве. На стене — увеличенное фото Коларова, а рядом — гравюра на дереве, изображающая партизанский лагерь.
— Это мне его болгарские товарищи подарили, — объяснила невысокая худощавая женщина с седыми буклями и большими бесцветными, а когда-то наверное, ярко-голубыми глазами, уловившая взгляд Романа.
Потом он сидел рядышком с ней на диване, пытаясь как можно лучше запомнить рассказ. Блокнот он не доставал, опасаясь, что может спугнуть рассказчицу.
— Сборка узлов в механосборочном цехе в то время была нелегким делом, — рассказывала Софья Дмитриевна. — Уж я-то знаю. Пришла на завод пятнадцатилетней девчонкой из детского дома. Особенно, помню, шестеренка мучила. Чуть недокрутила ее — стучит узел. Перетянула — тяжелый ход. И вот в цехе появился новый парторг Тодор Коларов. При нем и началась механизация. Стали конвейеры монтировать. Причем Тодор так умел людей зажечь, что каждый старался принять посильное участие. Конвейеры пустили, и выработка сразу резко вверх пошла. Да и качество лучше стало!
А потом поженились. Сейчас смешно вспоминать. Я одно время комсоргом цеха была, а Тодор — парторгом. Все работу с меня спрашивал. Подойдет и строго так скажет: «Покажи протокол последнего собрания», а глаза у него смеются. Я краской заливаюсь... Вместо свадьбы у нас комсомольский вечер был. Народу!.. Пили чай, а веселились до упаду...
Учиться меня заставлял. «Это, — говорит, — не мне нужно, а тебе нужно». И сам все время учился. Вся комната наша была книгами уставлена... Часто к нему по вечерам друзья приходили. Вместе читают, спорят, до петухов засиживались...
Очень чистый, очень принципиальный человек был. Помню, он тогда уже в парткоме работал, привезли из подшефного совхоза продукты для начальства. Приходит Тодор домой, видит на столе огурцы. «Откуда?» — спрашивает. Я объяснила. Покраснел он, схватился за голову: «Какой стыд! Ну, больше этого не повторится!» Что уж он там сделал, с кем говорил, не знаю, но действительно больше не привозили...
Недолго мы с ним прожили, чуть больше трех лет.
Однажды осенью 1936 года Тодор приходит и говорит: «Поехали, Сошка, в театр». Приехали мы в Большой, смотреть балет «Бахчисарайский фонтан». Мы его и раньше видели, поэтому я не столько на сцену, сколько на него смотрю, чувствую, что-то не так. И вижу — мокрые глаза у Тодора. «Что случилось? Не скрывай от меня!» — «Уезжаю я, Соня». — «Куда?» — «Не могу сказать». — «Когда вернешься?» — «Не знаю».
Поздно вечером за ним приехала легковая машина. Я выскочила на дорогу, вслед уходящей машине, и помню, пошел первый снег... А перед Новым годом какая-то женщина принесла мне письмо.
Софья Дмитриевна с трудом поднялась, подошла к комоду, достала небольшую кожаную папочку, бережно извлекла из нее пожелтевший листок и, словно не доверяя молодому человеку, дрогнувшим голосом прочитала: