Изменить стиль страницы

В ней появился налет иронической жесткости. В душе она была вполне искренней. Преуспев в карьере светской женщины и убедившись в том, что все остальные вещи в жизни не имеют ценности, она решила посвятить себя именно этому, игнорируя свои способности к другим занятиям. Подобно луне, она накинула вуаль на свое жизнелюбивое лицо. Она стала слугой Господа, ей вполне хватило бы в жизни нескольких мужчин, детей и, возможно, еще какой-нибудь малости. И ей больше не хотелось нести ответственности за себя, эта мысль пугала ее, обрекала на одиночество. Служить же Богу легко и приятно. Нести ответственность за прогресс собственной жизни страшно. Это самая невыносимая форма одиночества. Поэтому Летти поддерживала мужа и больше не хотела быть независимой от него. Однако она забрала в свои руки многое из того, за что отвечал он, и поэтому он, в свою очередь, был предан ей. Кроме того, она не собиралась отказываться от своей участи служить детям, хотя, безусловно, когда дети вырастут, они, бессовестные, уедут от нее и оставят одну.

Джордж смотрел, слушал и ничего не говорил сам. Он относился к подобным беседам, как к бесцельному перелистыванию книги. Позже Летти спела, но не итальянские народные песни, а что-то из Дебюсси и Штрауса. Это тоже показалось Джорджу бессмыслицей. Ему было неприятно видеть, как она старается всем угодить.

— Тебе нравятся эти песни? — осведомилась она в обычной своей искренней и беззаботной манере.

— Не очень, — невежливо ответил он.

— Да? — воскликнула она, улыбнувшись. — Это же самые лучшие в мире вещицы.

Он не ответил. Она стала расспрашивать его о Мег, детях, его делах в Эбервиче. Но внимала ему без особого интереса, сохраняя дистанцию между ними, хотя и была весьма дружелюбна.

Мы ушли около одиннадцати. Когда уже садились в такси, он сказал:

— Ты знаешь, она меня сводит с ума.

И вздрогнул, отвернувшись от меня к окну.

— Кто, Летти? Почему? — спросил я.

Он ответил не сразу.

— Она такая… яркая.

Я сидел не шелохнувшись и ждал, что он еще скажет.

— Знаешь?… — он засмеялся, продолжая смотреть в сторону. — От нее во мне закипает кровь. Я мог бы возненавидеть ее.

— Из-за чего? — поинтересовался я мягко.

— Не знаю, я себя чувствую так, будто она меня оскорбляет. Она лжет, правда?

— Я этого не заметил, — сказал я. Хотя понимал, что он имеет ввиду.

— И начинаешь думать об этих несчастных под мостом, а потом о ней. И о тех, кто швыряет деньги на ветер…

Он говорил страстно.

— Ты цитируешь Лонгфелло, — сказал я.

— Чего, чего? — спросил он, вдруг посмотрев на меня.

— «Жизнь — реальность, жизнь честна…»

Он слегка покраснел.

— Не знаю, о чем ты, — ответил он, — но это очень мерзко, когда ты думаешь о том, как она дурачится перед этой публикой и как все вокруг дурачатся, а в это время люди в грязи под мостом… И…

— И ты, и Мэйхью, и я, — продолжил я.

Он посмотрел на меня внимательно, чтобы убедиться, что я над ним не насмехаюсь. Он хохотнул, было видно, что он взволнован.

— Выходит, настало время для разрыва? — спросил я.

— Почему?! Нет! Но она заставляет меня сердиться. Не помню, когда я чувствовал себя таким раздраженным. Я не понимаю, почему. Мне жаль ее, беднягу. «Летти и Лесли»… Они как будто созданы друг для друга, правда?

— А если бы она была твоей женой? — спросил я.

— Мы жили бы как кошка с собакой. Сейчас мне кажется, что Мег в тысячу раз лучше, — добавил он многозначительно. Он сидел, глядя на фонари и людей, на темные здания, проплывавшие мимо нас.

— А не зайти ли нам и не пропустить ли по стаканчику? — спросил я его, думая, что мы могли бы зайти в «Фраскати».

— Я бы выпил бренди, — медленно, сказал он, смотря на меня.

Мы сидели в ресторане, слушали музыку, поглядывая на изменчивый поток посетителей. Я люблю сидеть долго под штокрозами, наблюдая суету пчел, которые кружат и кружат возле диких цветов, а затем с гулом улетают. Но куда более интересно наблюдать, как приходят и уходят люди, зачастую очень загадочные. Я сидел тихо, глядя на ложи с респектабельными посетителями. Джордж смотрел тоже, однако пил бренди, стакан за стаканом.

— Люблю смотреть на людей, — сказал я.

— Ага… А не кажется ли тебе бесцельным и идиотским занятием… смотреть на них? — ответил он мне.

Я удивленно взглянул на него. Его лицо было мрачным и тупым. Количество бренди, которое он выпил, усугубило его дурное настроение.

— Пойдем? — сказал я.

Я не хотел, чтобы он напивался в таком настроении.

— Ага… Подожди-ка полминутки.

Он прикончил бренди и встал. Хотя он и выпил приличную дозу, но на ногах держался твердо, правда, в лице появилось упрямое выражение да глаза стали как бы меньше, чем обычно. Мы сели в автобус. Он устроился на сиденье этого мрачного, уродливого средства передвижения, не говоря ни слова. На остановке толпились любители театра, благо спектакль только-только закончился, под фонарями стояли какие-то люди. Мы видели, как по мосту через реку полз поезд этаким длинным бриллиантовым ожерельем огней, отражавшимся в черной воде. Джордж смотрел тяжелым взглядом.

Город был слишком велик для него, он не мог ничего понять. Когда он вернется домой, у него в душе останется только воспоминание о неприятном.

— В чем дело? — спросил я его, когда мы шли по тихому тротуару Норвуда.

— А ни в чем, — ответил он. — Ни в чем!

И я решил больше его не беспокоить. Мы расположились в большой комнате с двумя кроватями, из окна которой был виден склон холма и далекие леса Кента. Джордж был сердит и неразговорчив. Я принес сифон с газировкой и виски, мы стали раздеваться. Он стоял в пижаме и чего-то ждал.

— Хочешь выпить? — спросил я.

Я уже не хотел. Он подошел к столу, и когда я лег в кровать, то услышал шум сифона. Он выпил свой стакан одним глотком, потом выключил свет. В темноте я увидел его бледную тень, направлявшуюся к дивану у окна. Шторы были открыты, и в окна заглядывали звезды. Он выглянул в темноту, посмотрел вдаль, вниз, на огоньки фонарей, которые напоминали лодки в море.

— Ты собираешься ложиться? — спросил я.

— Мне не хочется спать, а ты спи, — ответил он, не желая разговаривать.

— Тогда надень халат, он висит там в углу, и включи свет.

Он не ответил. Однако последовал совету. Когда он нашел что нужно, то спросил:

— Ты не возражаешь, если я закурю?

Я не возражал. Он полез в карман за сигаретами, все еще не включая света. Я видел его лицо, склонившееся к спичке, когда он зажигал сигарету. Его лицо было красиво в красном свете спички, но черты слишком жестки. Я испытывал сильную жалость к нему, но видел, что ничем не могу ему помочь. Некоторое время я лежал в темноте, наблюдая за тлеющим кончиком его сигареты, словно за неведомым красным насекомым, устроившимся у его губ и похожим на далекие звезды. Он сидел довольно тихо, облокотившись на валик дивана. Вдруг сигарета вспыхнула ярче, и я увидел отблески на его щеках, потом снова не видел ничего, кроме нелепой красной пчелы.

Должно быть, я уснул. Вдруг я проснулся, потому что что-то упало на пол. Я услышал, как он ругается.

— В чем дело? — спросил я.

— Уронил что-то, вроде сигаретницу или еще что, — ответил он извиняющимся голосом.

— Ты еще не ложишься? — спросил я.

— Ложусь, — ответил он.

Похоже, он боялся уронить еще что-нибудь. Он тяжело забрался в постель.

— Захотелось спать? — спросил я.

— Да, сейчас усну.

— Что с тобой? — спросил я.

— Я люблю такое состояние, — ответил он, — когда ничего не хочется делать, никуда не хочется идти и ни с кем не хочется быть рядом. Чувствуешь себя погано и одиноко, Сирил. Чувствуешь себя ужасно, как в вакууме. Что-то давит на тебя, как давит Темнота, и ты — ничто, вакуум, сгусток мрака.

— Это звучит плохо! — воскликнул я, садясь в кровати.

Он тихо засмеялся.

— Все в порядке, — заверил он. — Это всего лишь впечатления от Лондона, от того маленького человечка в парке. От женщины на скамейке. Хотелось бы знать, где она этой ночью, несчастная. И затем Летти. Все это вывело меня из равновесия. Я подумал, что мне что-то нужно сделать с собой…