«Рано нынче и березы прижгло и журавель тронулся. Ой, застанет нас зима в летнем платье! Завтра же надо будет посоветовать Герасиму Андреичу переходить на круглосуточную молотьбу. Утром соберу «серебряную бригаду» (так Татуров называл стариков) и начну с ними скирдовать ближние полосы».
Вениамин Ильич не стал дожидаться рассвета у костерка, как предполагал вначале, чтоб пострелять и на заманчивом утреннем перелете, взвалил тяжелую связку крякв и пошел в деревню.
— А как хорошо постоял! — нарушая тишину, громко сказал Татуров.
Из всех времен года он больше всего любил осень — за бешеную горячку в полях, за минуты отдыха в лесу и на озерах, за пышное торжество прощальных лесных красок. Осенний воздух всегда пьянил Вениамина Ильича, поднимал душевные силы.
Каждый день преодолевать одну трудность за другой, отвечать за всех и за все, учить и учиться — все это не только не утомляло, не ослабляло энергии, а наполняло душу радостью. Резко ощутимый прилив бодрости Татуров испытывал всегда, после гимнастики, лыжной вылазки в горы и особенно охоты.
Вот и теперь, отстояв незабываемую зорю, наслушавшись журавлиного крику, он, точно принявший ледяной душ и докрасна растерший себя полотенцем, казалось, слышал, как играет кровь в жилах, как падает она в сердце, словно с утеса, и, растекаясь по всему телу, приятно колет в лопатки, в плечи, в руки.
Вениамина Ильича радовали и волнующий шум листопада, и золотой разлив заката, и тяжелый стук о гулкую осеннюю землю убитых птиц, и хитрые повадки лисы-огневки, когда она, как осенний лист, стелилась между кочек, подкрадываясь к добыче, то поднимая острую мордочку, то припадая к земле… И каким же пламенем взметнулась «кумушка» после выстрела по налетевшим уткам!
А как прокатилась в небе и отразилась в озере отсветившая миру звезда!..
Радостный подходил он к деревне с мерцающими в окнах веселыми огоньками.
«Утром чем свет прибежит Селифон узнать об охоте. Груня не ждет меня, а я нагряну…» Татуров живо представил удивленную улыбку жены. Возбужденное ходьбой лицо его приятно освежал ночной прохладный воздух.
Да, силы казались безграничными!
Уполномоченный райкома Иван Семеныч Опарин приехал в Черновушку ранним утром в октябре двадцать девятого года. На безлюдном еще сельсоветском дворе приезжий спешился, бросил поводья проводнику, растер онемевшие от продолжительной езды колени, раздвинул огромные черные усы и огляделся по сторонам.
Против сельсовета, перенесенного после пожара в уцелевший дом Мосея Анкудиныча, находилась моленная. Рядом — звонница, увенчанная старообрядческим крестом. Через площадь — громоздкий дом Егора Егорыча Рыклина с рублеными саженными заборами из вековечного листвяжного кругляка в осеннем сумраке выглядел настороженно-хмуро, как крепость.
— Раскольничье гнездышко. Ну, Иван Семеныч…
Опарин покосился на проводника и замолк. Из новенького желтого портфеля он вынул носовой платок и смахнул им пыль с хромовых сапог.
В каждом движении приезжего чувствовалась начальственная уверенность и, несмотря на явную толщину, ловкость.
Самым примечательным на открытом, широком лице уполномоченного были усы. Огромные, кудрявые, пушистыми волнами они убегали к ушам. Квадратный, досиза выбритый подбородок раздвоен.
— Сторожи! — приказал Опарин и пошел к воротам.
После мертвой осенней ночи день вставал тяжело. Точно нехотя, поднимались туманы над горбатыми увалами, над разукрашенными в багрянец и парчу Теремками. Кое-где закурились утренние дымки над крышами. К реке с гомоном спешили выводки зобатых, взматеревших гусят, оставляя на дымчатом от росы конотопе темно-бархатные стежки. Мычали в дворах коровы, ржали жеребята.
Из переулка вышел широкоплечий чернобородый человек в зипуне, туго перетянутом опояской. Поздоровались.
Мясистой ладонью приезжий прошелся по усам.
— Где у вас тут, гражданин, расквартировано партийно-колхозное руководство? — уполномоченный скривил сочные, красные губы в улыбке.
Селифон Адуев, с любопытством рассматривавший удивительные усы незнакомца, совсем было собрался ответить Опарину, но вдруг услышал в глубине неба журавлиный крик и поднял голову:
— Журавли! — детски-удивленно вскрикнул он, пытаясь рассмотреть в небе улетающий косяк, и когда отыскал быстро движущийся под облаками треугольник и не спеша проводил его глазами, только тогда ответил незнакомцу в какой-то задумчивости, навеваемой всегда отлетом птиц к югу: — Секретарь партийной ячейки у нас Вениамин Ильич Татуров. Если к нему — пошли вместе.
Домик Татурова, с необычным для раскольников новеньким палисадничком перед окнами, выглядел приземистым и прочным.
Двор, амбар, сарайчик и даже баня над самым обрывом реки — все содержалось в образцовом порядке. На дожелта выскобленных ступеньках крыльца и на таких же восковых полах в сенях лежали домотканные половики.
Осенние утра в горах очень холодны, но оконные рамы в домике были раскрыты настежь. Адуев слышал, что Татуров приучает к свежему воздуху жену свою Аграфену и сам собирается зимой, при любом морозе, спать с открытыми форточками, которые он, после возвращения из армии, сделал в окнах (о форточках в раскольничьих домах до Вениамина Ильича черновушане не слыхивали).
Когда гости вошли в дом, Татуровы в трусах и майках-безрукавках, делали физкультурную зарядку. Еще в сенях Адуев услышал голос Вениамина Ильича:
— Глубже, глубже приседай, Груня! Дыши ровней! Ну, начинаем: ра-а-аз…
Селифон открыл дверь, Аграфена вскочила и, мелькнув трусами и майкой, скрылась за ширмой.
Татуров с двумя двухпудовыми гирями над головой делал медленное приседание. Голова его была закинута назад, глаза устремлены на опускающиеся гири.
— Доброго здоровья, хозяева! — умышленно громко поздоровался Селифон.
Татуров кивнул головой вошедшим и так же медленно стал подниматься с гирями. Широкий в плечах, в груди, точно сплетенный из сыромятных ремней, с такими же сильными, сухими ногами, Вениамин показался Селифону легким, способным на стремительный прыжок вверх, в сторону, как сжатая и выпущенная из рук пружина.
Высунувшаяся из-за ширмы Аграфена, прикалывая тяжелую черную косу на затылке, безмолвно указала гостям на стулья.
И Адуев и приезжий сели. На столе лежала большая связка уток Селифон увидел их, подошел, снял со стола сизоголовых дымчато-голубоватых селезней и темно-коричневых краснолапых крякв и, прикинув на вес, восхищенно сказал:
— Вот это наломал!..
Вениамин Ильич сделал еще несколько приседаний с гирями и только тогда поставил их в угол. Потом не спеша зашел за ширму. Вскоре там послышались плеск воды и довольное покрякивание Вениамина. Из-за ширмы хозяин вышел одетый, свежий, с сияющими глазами. Весь вид его в этот момент говорил о повышенном, возбужденно-радостном приливе энергии.
— Вы уж меня извините, товарищи! Привычка — вторая натура, без зарядки не могу начинать день, — улыбаясь, заговорил Вениамин Ильич. — Без зарядки, понимаете, мне всегда кажется, как будто за стол неумытым сел…
Татуров крепко пожал руки гостям.
— Так, говоришь, наломал? — опросил он.
— Как ровно бы ты их на выбор отобрал: одни кряквы, и почти сплошь селезни, — глядя загоревшимися глазами охотника, сказал Адуев.
Осторожно, чтоб не выпачкать в крови, уполномоченный положил рядом с утками свой щегольской портфель. Нахмурив густые брови, порылся в бумагах, молча протянул хозяину мандат и сел.
Из-за ширмы вышла румяная, круглолицая Аграфена. Опарин вскочил и щелкнул каблуками.
— Чрезвычайно уполномоченный по маслозаготовкам и прочим колхозным делам, — бравый усач протянул Аграфене руку и добавил: — Иван Семеныч Опарин.
— По усам вы, товарищ Опарин, бывший кавалерист, конечно? — Вениамин Ильич улыбнулся гостю.
— Не угадали. Пехота. Честная, многострадальная пехота. И послужил, как медный котелок. Дореволюционный сверхсрочный стаж в звании фельдфебеля третьей роты двадцать четвертого сибирского запасного полка в городе Барнауле. Потом империалистическая война — на западном фронте, в болотах. Отмечен многими отличиями и так далее.