Емелька Прокудкин острым колом, как пикой, ткнул Адуева в плечо. Винтовка выпала у Селифона, но он успел перехватить кол левой рукой, а правой ударил Прокудкина по голове. Емелька упал. Селифон навалился на него грудью, заломил ему руки и скрутил их опояской. Но лишь только он встал с земли, как Фома взмахнул над Емелькой топором. Селифон вырвал у Фомы топор и бросил под утес.

— Живого возьмем!.. — прохрипел он.

Труп Никанора Селезнева лежал вниз лицом. Со стороны казалось, что он внимательно слушает землю. Амос Карпыч завалился в камни у подножия утеса. Борода его была залита кровью.

Автом Пежин упал навзничь, широко раскинув волосатые руки. Из холодеющих его пальцев с трудом вырвали винтовку.

Тихон Курносов лежал на левом боку. Мертвый, он показался мужикам еще меньше. У правого виска чернела маленькая ранка. Ухо Тихона казалось светло-желтоватым, как однодневный грибок.

Селифон и Кузьма бережно подняли его и понесли к реке. Фома Недовитков и Иван-новосел подняли Кодачи. Алтайцу пуля попала тоже в правый висок. Тихона и Кодачи положили рядом на берегу и закрыли одной попоной.

Солнце уже зашло, когда к большому костру на темной росистой поляне Рахимжан и Свищевы пригнали захваченный табор женщин, а Андрей Желобов привел с хребта всех оставленных лошадей, кроме Мухортки.

Алтайца Кодачи и Тихона Маркелыча Курносова похоронили в одной могиле, на высоком берегу прозрачного горного озера. Уцелевшие от аила три женщины и двое детей выложили из камня, рядом с деревянным крестом, высокую пирамиду и на вершине ее зажгли ароматный вереск.

Алтайских лошадей, сурочьи и бараньи шкуры, седла, кое-какую утварь Селифон вернул женщинам. Выделили им и часть отбитых у беглецов продуктов.

Через Рахимжана алтайки упросили Селифона взять в подарок от бедных вдов белого жеребца Кодачи.

Долго блуждавшего в горах комсомольца Ваньшу Прокудкина встретили уже под самой Черновушкой.

41

Митинг запечатлелся Адуеву на всю жизнь. Все запомнилось. И сбежавшаяся на площадь Кукуевку от мала до велика Черновушка, и наскоро сколоченная трибуна, и свежий венок из лесных цветов на братской могиле, в которой лежали зверски убитые кулаками Дмитрий Дмитриевич Седов и комсомольцы.

Не потому ли так врезался в память Селифону Адуеву этот митинг, что почувствовал он себя на нем старше на десять лет, что все существо его в этот момент было взволновано; все кипело в нем, как кипит до дна горное озеро от внезапно налетевшего вихря.

Больше же всего его поразил новый секретарь Черновушанской партийной ячейки Вениамин Татуров, тот непомерно широкий, нескладный, с грубоватыми движениями Венька Татуренок, за необычайную силу и неуклюжесть в свое время прозванный «Медвежонком», который сейчас пружинисто легко, точно и не прикасаясь к ступенькам, взбежал на трибуну. Татуров был в летней защитной гимнастерке, перетянутой командирским ремнем, в синих суконных брюках, заправленных в голенища сапог. На трибуне Вениамин снял фуражку, обнажив коротко остриженную светловолосую круглую голову, с сильным, выпуклым лбом. Первое, что при взгляде на Татурова бросалось в глаза, была необычайная прочность его фигуры. При среднем росте, он имел такую широкую и высокую грудь, что, казалось, не сгибая шеи, не наклоняя головы, мог увидеть, как при дыхании поднимаются нагрудные карманы его гимнастерки. Плечи, руки, туловище, нош — все прочно, словно выковано из железа. И при всем том легкость, собранность и подвижность чувствовались в его теле.

Адуев еще не знал, что политрук Татуров считался лучшим гимнастом, лыжником и атлетом в полутяжелом весе в своей дивизии, что за три года упорной, систематической работы в армии он каждый мускул своего тела поставил на службу силе и скорости.

Селифон с удивлением смотрел на твердые бритые щеки Татурова, на умные серые глаза и поражался — так не походил он ни на прежнего «Медвежонка», ни на одного из сырых бородатых длинноспинных черновушанских мужиков.

Лицо секретаря было серьезно. Он смотрел куда-то поверх толпы и о чем-то думал. Но вот Вениамин повернул голову, увидел Селифона и улыбнулся ему, улыбнулся так, будто много дней ехал он горелой, черной тайгой, где ни голоса птиц, ни живой души, только мертвый хруст под копытами лошади да едкая гарь, щиплющая глаза, — и вдруг увидел человека! И ничего не сказал ему, а только улыбнулся. Улыбка раскрыла всю радость сердца. Так обрадовался Татуров другу детства.

Заговорил Вениамин без особого ораторского жара. Но каждое его слово, казалось, было давно и заботливо им выращено, обдумано. Потому ложилось оно в души людей глубоко и запоминалось надолго.

Селифону даже казалось, что и сам он несколько раз думал о том же, только, может быть, другими, не такими гладкими, умными словами.

Вениамин указал на суховский амбар, в котором были заперты «амосовки» и Емелька Прокудкин, и громко оказал:

— Гибель поработителей исторически неизбежна… Мы уничтожили рабство, уничтожили поработителей, но мы товарищи, еще страдаем от проклятого наследия старого… «Мертвые тащат за собой живых!» — сказал Карл Маркс в предисловии к «Капиталу».

Оратор на минутку остановился, снова встретился глазами с Селифоном и снова, как близкому, улыбнулся.

«Как это он так хорошо улыбается! — невольно подумал Адуев. — Так улыбаются только люди, которые лучше, выше других, а сами этого не замечают…»

— Есть еще у нас этакие, зависящие от мертвецов. Могли ли амосовцы не напасть на беззащитный аил? Нет! Почему, например, американские капиталисты высасывают мозги, ломают кости своим черным и белым рабам, наживая двухсотпроцентные прибыли?

Татуров опять ненадолго остановился, над чем-то задумавшись.

«Как это у него здорово получается! Он словно кует слова. Ударил — сплющил, ударил — заострил… «Мертвые тащат за собой живых…» — как здорово», — подумал Селифон, не отрываясь от лица Татурова.

Он уже слышал от черновушан, что демобилизованный политрук вместо подарков своей Аграфене привез из армии «два здоровенных чемодана книг».

«Жив не буду, а перечитаю все его книги», — тотчас же решил Селифон для себя.

— Приговор им, повторяю, вынесен историей и, как говорит Владимир Ильич…

Егор Егорыч, стоявший на первой ступеньке трибуны, поднял к Татурову раскрытую книгу, которую держал в руке наготове, и отчеркнул что-то ногтем. Вениамин сурово взглянул на Рыклина и отстранил его руку.

Адуев вздрогнул от радости, охватившей его при виде этого резкого движения Татурова.

«Умница, умница Вениамин! Сразу раскусил Рыклина!»

На трибуне уже стоял Герасим Петухов. Из его речи Адуев ухватил лишь имена Дмитрия Седова и Тихона Маркелыча Курносова.

Потом на трибуну поднялся Фома Недовитков. В одной руке он держал шапку, в другой — две сложенные бумажки. Начать он долго не мог.

Так простоял он некоторое время, потом махнул бумажками и подал их Вениамину Татурову. Это были заявления о приеме его в колхоз и в партию. И снова дружно захлопали. Потом все закричали:

— Адуева! Селифона Абакумовича! Аду-у-уева-а!.. Селифон пугливо озирался по сторонам. Колхозники схватили его на руки и понесли к трибуне.

Адуев не сопротивлялся. Он чувствовал сильные руки родных людей и только крепко держался за чьи-то горячие плечи.

Часть третья

Любовь

1

Тихо занимался осенний вечер над лесным озером. Первые зазимки припекли березы на взгорьях, неудержимо потек с них лист. Готовясь к глубокому покою, деревья отряхали багряные свои одежды на темные плечи елей, доверху засыпали опустевшие птичьи гнезда.

Сладковатый, печальный аромат тления заглушал все другие запахи в лесу.

Еще «Никита-гусепролет» не вспугнул с озер скопища ожиревших уток, а колкий иней уже прихватил журавлям зябкие ноги, и птицы тронулись в дальний путь.

Вениамин Ильич Татуров, отстоявший вечернюю зорю на перелете, долго слушал, как перекликались журавли в небе, унося на своих крыльях лето.