— Как бы не испортилась погода, не понесло…

Иван Прокудкин не выдержал, выскочил во двор и, вбежав, объявил:

— Вызвездило! Лунища — как колесо!

На дворе было морозно и светло, как днем. Блестящая, будто вычеканенная, луна стояла в зените. И луна и звезды, по-зимнему крупные и дрожащие, струили на заснеженные, голубые крыши домов переливчатый, алмазный свет.

Шли молча гуськом. Пошорахивали лыжи о снежную корку. В глубине леса таинственные полупотемки. Луна уже до половины скатилась за щетинистый гребень. Багровый лик ее, словно исколовшись, повис на стрельчатых верхушках пихт. Казалось, застряла она в дремучей крепи вместе с прицепившимся на сучьях облачком, похожим на крыло белого голубя. Вот уже краешек только остался. Мглистый иней заволок и облачко.

Хребты, пади, увалы, медвежьи глухие чащи.

Встречались острова такого густого, темного пихтача, что продраться сквозь него прямиком было немыслимо, и лыжница Вениамина Ильича убегала в обход их. Попадали в густой, как камыш, голубоватый осинник, излучавший на морозе приятный, чуть горьковатый дух.

И снова вековые сосны, кедры и ели, опушенные горностаевым мехом снегов.

Казалось, никогда не кончится ночь. И вдруг на востоке закраснелись и небо и засыпанная снегом тайга.

А может, это в кружевном серебре ветвей занялось сказочное гнездо жар-птицы?

Нет, это из-за граней ледников выкатывалось солнце. Ярко, до рези в глазах, загорелись лазурные цепи гор. Искристо вспыхнули на склонах разубранные в иней березы. Золотой солнечный луч проник и в глубину сосновой кроны. Там проснулась синица, зябко встряхнулась, вытянула шейку и тенькнула ломко и нежно, словно в хрустальную подвеску ударила: «Тинь-тень». Ей откликнулась другая. И закачались, зазвенели в лесу уже две хрустальные подвески.

Но не замечали охотники ни умирания зимней ночи, ни рождения сияющего лазурью и золотом лесного утра. Все внимание их было сосредоточено на том, как бы не отстать, не наехать лыжей на лыжу впереди идущего, не задеть ружьем о стволы деревьев, не обрушить на голову глыбу снега с пихтовых лап.

Вениамин Ильич думал о комсомольцах, взвешивал каждого на точных весах. Он часто говорил им: «Мы в ответственной полосе истории, и нам нужны кремневые бойцы». Медвежьей охоте секретарь придавал немалое значение для закалки сил у молодежи. Татуров хорошо понимал, как важно, чтобы первый зверь был убит точным выстрелом, спокойно, как глухарь с подхода.

Ему хотелось, чтобы жребий встать перед челом берлоги и первому стрелять выпал невозмутимо спокойному и не по-юношески хмурому Гордею Ляпунову. Секретарь высоко ценил его точную стрельбу из винтовки навскидку. Решительно сжатые губы и твердый взгляд серых глаз комсомольца предсказывали в нем медвежатника высокого класса, хотя он еще и не встречался ни разу со зверем на «узкой тропе». «Гордейка-кудлач» звали его в деревне за необыкновенно густые, жесткие волосы, не помещавшиеся ни под какой шапкой, за медвежеватую нескладность и угрюмость характера.

Больше всего Вениамин Ильич боялся за не в меру горячего Ваньшу Прокудкина с его дедовской кремневкой, какими уже давно не пользуются молодые алтайские охотники. Правда, и он, Татуров, и Адуев будут стоять с надежными винтовками «на поддержке»… но ему очень хотелось, чтобы звери легли не от руки учителей.

Татуров остановился и сошел с лыж. То же сделали и все охотники. Вениамин Ильич положил в шапку номера. Среди восьми туго скрученных трубочек одна со словом: «Медведь».

— С краю, по очереди! — негромко сказал Татуров.

Широкая не по летам рука Гордея Ляпунова опустилась в шапку. Вынутую трубочку он передал Селифону. Развернув, Адуев произнес:

— Пустой…

— Пустой, — развернув билетик Трефила Петухова, вновь сказал Адуев.

Третий по порядку стоял Иван Прокудкин. Бледный, он переминался с ноги на ногу. Сердце его остановилось, рука дрожала, когда опускал ее на дно шапки. Озябшими пальцами Адуев с трудом развернул билетик.

— «Медведь»!

Вениамин Ильич вытряхнул остальные номерки на снег и надел шапку.

— Я рад, Иван Емельяныч, что первый зверь достался именно тебе. В ком, в ком, а уж в тебе-то я не сомневаюсь ни вот настолечко, — Татуров указал на кончик мизинца. — Кого-кого, а уж тебя-то я до печенок знаю: перед фашистом не дрогнешь. Медведь же без винтовки! — засмеялся Вениамин Ильич.

Адуев снял с плеча растерявшегося комсомольца «бабушку» и, тщательно осмотрев крепко ввинченный кремень, попробовав курок и спуск, зарядил ее. Тяжелую самодельную пулю (двадцать штук из килограмма) он положил на ладонь и засыпал ее доверху порохом.

— Безошибочная это мерка для зверовой винтовки, — зарядив в ствол кремневки полгорсти зелья, сказал Адуев. — Слона повалит. — Только в плечо прижимай крепче да на ногах держись упористее.

Иван Прокудкин, подвижной, как горностай, всегда с возбужденно горящими глазами, теперь вдруг стал степеннее, точно разом повзрослел на десять лет.

— Я, Селифон Абакумыч, из нее на сто метров — в куриное яйцо… Я, Вениамин Ильич, из нее… — повернулся он в сторону Татурова.

— Ружье изо всех надежное, и стрелок ты вполне достойный. Только дай я зипун проверю.

Вениамин Ильич взял Ивана Прокудкина за руки и приподнял их кверху. Туго перетянутый в поясе зипун сковывал парню свободу движения рук.

— Перепояшься свободнее! — приказал Татуров. — А как нож в ножнах?

Вениамин Ильич проверил свободно вынимающийся из ножен длинный, хорошо наточенный кинжал и весело заключил;

— В полном порядке. Пошли. Перед берлогой чтобы ни один сучок не треснул… Никаких разговоров! Смотреть, как говорил, на руку…

Порядок движения изменился. Вслед за Татуровым — Иван Прокудкин, за ним — Адуев, потом Гордейка-кудлач с длинной жердью. Остальные — сзади.

Иван Прокудкин шел, не видя деревьев, все время шепча про себя:

— Не надо волноваться! Не надо волноваться!

Но дрожь била его как в лихорадке, а зубы стучали так громко, что ему казалось — стук их слышен не только Вениамину Ильичу, Селифону Абакумычу и Гордейке, но и ребятам. От страшного напряжения Иван устал. Путь казался бесконечным. Но хотелось идти как можно дольше, чтобы побороть страх.

А Вениамин Ильич уже поднял руку, чтобы ребята остановились.

«Значит, берлога рядом!» — подумал Ваньша, чувствуя, как волосы на его голове начинают поднимав шапку.

Вениамин Ильич указал на два лежащих вперекрест выворотня. У одного из них, в снегу, зловеще чернела дыра величиною с тарелку. «Чело», — понял Иван.

Наклонившись к самому его уху, Вениамин Ильич за один выдох шепнул:

— Становись у этой пихты, — указал он чуть левее берлоги, — чтобы солнце не било в глаза и можно было целить сбоку в самое убойное место — в основание уха зверя.

Оставив Ивана одного, Адуев и Татуров разошлись в разные стороны. Случилось все так, будто мать, долго учившая ребенка ходить, поддерживая сзади за рубашонку, вдруг пустила его, сказав: «Иди сам!» И ребенок, с испуганно вытаращенными глазенками, качаясь, шагнул раз, другой, и пошел через всю комнату…

Иван подвинулся к старой, густо засыпанной снегом пихте и сошел с лыж.

Он был один в шести шагах от берлоги.

«На таком расстоянии можно попасть в муху…»

И потому ли, что за длинный путь переволновался, перегорел, потому ли, что все теперь определилось, страх его пропал, челюсти разжались, руки окрепли. Иван огляделся и обмял снег, выбирая более удобную позицию.

«Теперь все в порядке», — и он, как было условлено, повернул голову к Татурову.

Вениамин Ильич ободряюще кивнул ему и поднял руку над головой.

Гордейка Ляпунов, стоявший недалеко от берлоги, хлопнул в ладоши. Винтовка Ивана сама взлетела к плечу, мушка легла на лаз берлоги и застыла недвижно.

Звенящая тишина отдавалась в ушах: зверя не было.

Гордей Ляпунов раз за разом, громко, точно стреляя, дважды хлопнул в ладоши. А зверя опять не было.