«Того и гляди, придет с рыбалки, а у тебя, Маринушка, еще только полкорзинки…»

Белый платок, которым Марина повязала голову, сбился на сторону, расцарапанные о колючие шипы малинника руки были измазаны в темном соку черной смородины и красном — малины, а она все перебегала от куста к кусту, быстро обдергивая душистые, нежные ягоды.

— Ну вот и добрала! — радостно сказала она, направляясь к стану.

Раскрасневшееся лицо ее горело. Марина подошла к холодному ручью и с наслаждением умылась. Потом достала из сум скатерть и, выбрав самое тенистое место под кроной кедра, расстелила ее на траве.

Марина, готовя завтрак, отгоняла спустившихся в самый ручей беспрестанно фыркающих, мотающих головами лошадей:

— Ишь вы какие, воду мутить нам вздумали!

Кони уткнулись от зноя и мух в прохладную гущу тальника ниже становища, и Марина оставила их там.

А Селифона бее не было. Марина поправила волосы и пошла к шумевшей реке. В траве у ручья росли неизвестные красные зонтичные цветы, пылавшие в яркой зелени, как монисто. Она сорвала один из них и воткнула его под гребенку в прическу.

Мужа Марина встретила по дороге к стану. Счастливый, он нес раздувшуюся торбу с хариусами и перекинутого через плечо тайменя. Селифон остановился и положил рыбину к ногам жены.

— Да ты как же, Силушка, выволок эдакого зверюгу?

— Выволок, — скромно ответил он.

Но по заблестевшим его глазам Марина поняла, какие чувства испытывал он сейчас. Она с трудом подняла тайменя за голову. Поднятый в уровень с грудью Марины, он хвостом касался галечника.

Рыбак стоял, потупив глаза, пока жена рассматривала и восхищалась величиной рыбы.

— Жарко… Давай выкупаемся, Мара.

Селифон разделся, с размаху упал в воду и, отфыркиваясь, поплыл крупными саженками на глубь, с каждым взмахом руки до пояса выскакивая из воды. Когда повернул к берегу, Марина в нерешительности стояла по колени в воде. Селифон остановился по грудь в плещущей валом струе. Залитая солнцем река чешуисто сверкала.

— Благодать-то какая! Иди сюда, Маришенька!..

Поборов робость, Марина присела на корточки и, вытянув вперед руки, скользнула в воду.

— Ух! — обожженная холодной водой, вскрикнула она и поплыла к Селифону.

— Ух! Ух! — дважды повторило эхо голос Марины.

— Да ты и татарское мыло с собою захватила!

Адуев посмотрел на голову жены.

— Какое мыло?

Селифон вынул из прически Марины красный цветок, окунул его в воду и стал растирать между ладонями. На руках Адуева появилась нежно-душистая пена.

Лес был тих. Прогретый солнцем кедр пустил смолу. Яркий костер в знойный полдень казался рыжим. Селифон настоял сварить уху из свежих хариусов. В кипящую белым ключом воду он опустил одну за другой пять самых крупных рыб. На сильном огне вода только на одну минуту задымилась, перестала кипеть.

— Готово! Снимай! — закричал он стоявшей с листом лопуха в руке Марине тотчас же как только заметил, что синевато-черные глаза рыб стали похожими на горошины.

Марина сняла котел с огня. По тому, как быстро она отдернула руку, Селифон понял, что жена обожглась о дужку, и ему вдруг стало так же больно, словно и он обжег свою руку.

Солнце уже повернуло на запад, когда Селифон пошел побродить с ружьем вверх по ручью. Он знал, что в жар старые глухари и перелинявшие черныши любят рыться в корневищах черносмородинника, лакомиться осыпающимися спелыми ягодами. Не один раз он поднимал их тут и срезал из тулки.

От выстрела задремавшая Марина вздрогнула. Лошади подняли головы и насторожили уши.

Раскинув руки, Марина лежала на траве и меж веток кедра смотрела в голубые просветы неба. В лесу после выстрела стало еще тише. Горячий воздух был необыкновенно пахуч. Казалось, что даже и ветерок, чуть тянувший с горы в речную падь, был насквозь пропитан смолой. Золотые солнечные пауки ползали по траве. Тени от лапчатого черносмородинника были узорны.

«Теперь у них мертвый час», — вспомнила Марина о ребятах. Она уже не могла оторваться от мыслей о «них».

«Миша Кудрин, по обыкновению, не спит. Зиночка Каширина тоже не спит…»

И, несмотря на то, что день был очень хорош, Марине захотелось хоть на минуту заглянуть к ним сейчас, пройти вдоль кроваток.

«Жарко. Солнце. Окна забудут закрыть…»

Ей показалось, что няни и оставшаяся дежурная Христинья Седова обязательно чего-нибудь недосмотрят.

…Охотник шел вдоль ключа. Тянуло свежестью и разомлевшим черносмородинником. Каждую минуту он ждал тяжелого взлета, осторожно раздвигая кусты, крепко сжимал шейку ружья.

Но прошел он уже не мало, а птицы не поднимались, словно и не было их в этих местах.

Адуев взобрался на крутик и решил попробовать не однажды проверенный им способ охоты по красной дичи без собаки. Он раскачал тяжелый круглый валун и пустил его. Камень с шумом и треском запрыгал по косогору и врезался в кустарники.

Глухари и черныши обычно не выдерживали надвигающегося на них шума, взрывались из зарослей. И действительно, из черносмородинника с громом поднялся старый глухарь. Сбитый выстрелом, он упал в траву, стал подпрыгивать в ней и судорожно колотить толстыми дымчато-сизыми крыльями.

По дороге на пасеку Селифон решил показать Марине колхозные хлеба. Занятая работой в детском саду, она не видела поля с самой весны. Они свернули к Поповской елани. Солнце еще ниже повисло над хребтом. В ущельях закурился туман. В лесу было совсем прохладно. Кони перестали фыркать и мотать головами.

Тропинка зигзагами шла на спуск в долину — к полям, хотя самих полей и не было видно из-за леса. Впереди азартно затрещали кузнечики.

— Хлеба наливаются: кузнецы загудели, — сказал Селифон.

В обступивших тропинку черных пихтах было сумрачно. Марина ехала задумавшись.

Пихты расступились, и перед глазами всадников в низких лучах солнца открылось море хлебов, тронутое закатной позолотой. Селифон натянул поводья. Марина тоже остановила жеребца.

— Это все подняли этой весной?

— Всю бывшую Волчью гриву и всю, как называем мы теперь, «Золотую чашину», до самого Пазушихинского увала. Вечную некось, непахаль разодрали тракторами. И теперь смотри, какие пшеницы шумят на ней! А уж густы — мышь не проломится…

Адуев привязал иноходца.

— Слезай! Я покажу тебе их.

Он давно хотел свозить Марину на опытный участок комсомольцев и показать ей красу и гордость горноорловских хлебов — «колхозное завтра», как называли они с Вениамином этот массив.

Ему казалось, что Марина, пока не увидит сама, не сумеет по-настоящему оценить роста, густоты и чистоты хлебов, дважды пробороненных и трижды подкормленных.

Селифон слез с коня, привязал его, взял жену за руку и повел к широкой полосе, темно-зеленой и могучей, как камыш.

— Смотри! — крикнул он и бросил фуражку далеко на полосу, потом снова взял Марину за руку и повлек по узенькой тропке.

Густая стена хлебов высотою по грудь обступила их со всех сторон, и они брели вдоль тропки, разгребая упругие стебли руками.

— Видишь? — указал Селифон на черную поверх голубой зыби колосьев фуражку. — Не тонет — столь густы и соломисты. А колос! Трехсотпудовка! Дымовка!.. Вот что значит перекрестный посев и подкормка… На будущий год опыт значительно расширим.

— Пойдем дальше!

И они, взявшись за руки, пошли вдоль цветущей и наливающейся пшеницы.

— Море! — сказала Марина.

Теплые хлеба шумели вокруг них, заплетали ноги, захлестывали лица, а они шли и шли по ним, зыбким и бескрайним.

На пасеку Адуевы приехали поздно. Но ужин еще не начинался. Поджидали сбора всех. По обе стороны тропинки к пасеке комсомольцы разложили большие костры: все вновь прибывшие рыбаки и охотники проезжали сквозь «огненный строй», под приветственные крики ребят.

Колхозники, разбившись на бригады, пели проголосные песни. Герасим Андреич запевал, а Иван Лебедев подыгрывал на баяне.