Изменить стиль страницы

Там происходит что-то необыкновенное.

Ласточки и воробьи кружат около одного гнезда и ссорятся. Это настоящая война, но из-за чего? Ласточки отлетают и возвращаются, кружатся на месте, а воробьи, с своей стороны, что-то им возражают, взъерошив перья. Ласточки готовы драться и кричат с остервенением и гневом.

— Милко, негодный мальчишка! — доносится голос бабки Мерджанки.

— Иду! — с готовностью отвечаю.

Но борьба около гнезда приковывает все мое внимание. На крыше собирается множество ласточек и воробьев, и их оглушительный крик наполняет воздух неописуемой тревогой. Что случилось? Может быть, сокол утащил какого-нибудь еще голого птенчика?

Но вот картина проясняется: хитрая воробьиха заняла готовое ласточкино гнездо и устроилась высиживать птенцов. Ласточка, которая умнее ее, залепила вход в гнездо, и воробьиха теперь не может вылезти. Она осуждена умереть там вместе с птенцами. Из-за этого и распря. Кто прав, кто виноват, я не знаю, но гнездо замуровано, и захватчик наказан.

— Милко! — кричит опять бабка Мерджанка с террасы и ищет меня глазами. — Где ты, бездельник?

Я стрелой взлетаю по лесенке и виновато спрашиваю:

— Что такое, бабушка?

— Беги в школу и скажи отцу, чтобы сейчас же шел домой. Мама, скажи, зовет…

Она не отвечает на мой вопрос, и это для меня тяжелое наказание: может быть, отец действительно прав, когда бранит меня, что я не помогаю матери… Вот она лежит больная, а я не принес даже воды из колодца и не нарубил хвороста для очага… В горле у меня поднимается ком, и пока я бегу через площадь к школе, я готов расплакаться.

Полевые работы в разгаре. Телеги скрипят по дороге, на гумнах выгружают снопы, в садах и бахчах звучат веселые голоса. Мелькают женские платья. Сияет солнце, стоящее в зените. Мягкая пыль жжет босые ноги.

Школа находится в дальнем конце села, в церковном дворе, где расположено и сельское кладбище. Она не белая и не красивая, как некогда писал мой отец, это, вероятно, бывшая церковная канцелярия. Низкое здание легкой постройки, с разбитыми окнами и земляным полом. Две комнаты, в них грубые дощатые парты. Отец сидит за столом и пишет.

Церковь тоже низкая и мрачная, а кладбище вокруг нее потонуло в бурьяне и чертополохе, где теряются низкие покосившиеся кресты.

Два зеленых вяза в глубине завершают картину. А там, сзади, в голой степи, бегают суслики и легкий ветер гонит клубы паутины и колючек…

Теперь тепло, можно хоть лечь на голой земле без одеяла и проспать до утра, но каково зимой… Зимой ученики носят по очереди из дому по одному, по два полена, отец мой их пилит и колет, кривая железная печка дымит, и ученики кашляют, у них слезятся глаза… От земляного пола поднимается облако пыли, оно уляжется только к концу урока…

— Проклятые болгарские порядки! — часто говорил отец, придя домой и расхаживая по комнате. — Для всего находятся деньги, только для школы их нет. Только учитель должен ходить голый и голодный, как нищий…

Отец поднимает голову и смотрит на меня вопросительно. В глазах у него тревога, и я спешу предупредить его вопрос.

— Мама тебя зовет.

Его громадная фигура облокотилась на стол. Прогремел громкий бас:

— Кто тебя послал?

— Бабка Мерджанка.

— Что она тебе сказала?

— Велела передать, что тебя мама зовет.

— Зачем? Другого ничего не говорила? — допытывается отец.

— Нет.

— Хорошо. Возвращайся и передай, что сейчас приду. — И он опять склонился над своими бумагами.

На площади, под высокими чинарами, разложил свои товары лоточник Буко. Кружева, платки, иголки, нитки — мимо всего этого я прохожу равнодушно. Мой взгляд привлекают свистки, сахарные петушки и превосходная красивая резинка, как раз для рогатки… Но нечего мне заглядываться, все равно у меня нет ни гроша. Буко поглаживает свою длинную бороду и старается завлечь проходящих мимо женщин, но и у них нет денег! Пустяки, он меняет и на яйца, и на цыплят, и на старую медную посуду.

С вековых серебристых тополей летит серый пух, похожий на вату. Привязанный невдалеке ослик лоточника равнодушно жует свежее сено…

Я спешу домой с определенной целью: в чулане валяется старый ковшик, помятый и позеленевший. Вхожу с ним в комнату матери. Она с бледным, измученным лицом, скрестив руки поверх стеганого одеяла, лежит на полу. Мы все спим на полу, кровати есть только у крестного дяди Марина.

— Мама, это тебе нужно? — показываю я на ковшик и жду с замирающим от нетерпения сердцем.

Она открывает глаза и говорит с едва заметной улыбкой:

— Нет. Зачем он тебе?

— Надо.

Она больше ничего не спрашивает, только поворачивается и показывает на стоящее рядом с ней корыто, покрытое новым покрывалом. Потом откидывает покрывало и говорит тихим счастливым голосом:

— Вот посмотри на своего маленького братика.

В белых пеленках виднеется только круглое детское личико без всякого выражения, безбровое, с красными пятнами на лбу и щеках.

По соседству с нами есть несколько турецких домов.

Как это удивительно, по правде говоря! Здешние турки — народ мирный, добродушный, услужливый. Хюсеин-ходжа часто приходит к моему отцу, который толкует ему темные места в Коране. Как свободно читает он эти таинственные буквы! И как смешно: справа налево!

Отец охотно разговаривает с турками. Он их записал в кассу взаимопомощи, и те были довольны, что при нужде могут получить деньги, не кланяясь сельским ростовщикам. Турчанки в паранджах приходили к моей матери и всегда приносили от чистого сердца подарки: халву, рахат-лукум, фрукты…

И у ней уже не осталось никакого страха перед турками: они, оказывается, такие же люди, как все. Искренние и привязчивые. Доброжелательные и благодарные за малейшее добро.

Наш дом раньше тоже был турецким. Его хозяин Кязим-бей, богатый землевладелец, перед приходом казаков бежал, но потом через своих людей продал дом нашему крестному, дяде Марину Колеву. Бежали и другие богатые турки. А до неимущих турок-землепашцев никому не было никакого дела.

Бей был скряга, но любил себя ублаготворять. У него было пять жен и двенадцать детей, которые бродили по двору, как утята. В кухне и до сих пор сохранилось несколько рядов полок для посуды, в широком очаге висели черные закопченные крючья для подвешивания котлов, поодаль валялись таганы для кастрюль и котелков. Позади дома находилась печь, где выпекали хлеб, и другой очаг, где готовилась пища для батраков.

Лестница вела на широкую террасу, разделенную на две половины: одна с перилами из расположенных крестообразно выструганых палок — для женщин, другая, открытая в сторону двора, для мужчин… Тут бей курил кальян, а рядом был расположен его гарем. В глубине находились комнаты с местами для скамей, с решетчатыми окнами. Потолки в этих комнатах были с богатой резьбой, окрашены в синий цвет, с кругом посередине, который должен был изображать солнце. Мы использовали одну комнату как спальню, а другую как гостиную — больше у нас не было мебели. В других комнатах крестный дядя Марин хранил зимой рис, летом пшеницу.

Дядя Марин крестил маленького братика Владо, и поэтому мы его называли просто "крестный". Невысокий кряжистый мужчина с темными очками на широком носу. Редкие усы выглядели как приклеенные. О нем все знали, что это самый богатый человек не только в селе, но даже и в округе. Как депутат Румелийского народного собрания, он, по словам моего отца, в смутные времена скупил турецкое имущество — нивы, дома, виноградники, рисовые поля. Поэтому, может быть, его все уважали и слушали.

Отец с крестным сидят на террасе и беседуют. Я люблю вслушиваться в разговор взрослых, но моему отцу не нравится эта моя привычка, поэтому он говорит:

— Милко, ну-ка набери черешен, угостим крестного.

Я бегу в сад, лазаю по деревьям, быстро наполняю корзину зрелой черешней и ставлю ее на стол. Но отец и крестный увлечены разговором, и я ложусь в траву под большой грушей возле террасы.