Изменить стиль страницы

— Не шути, дружок, — сочувственно отвечал Тричко. — Наступит и твой черед…

Все это было возможным, лишь пока они находились на бивуаках. Как только начались бои, все изменилось. Даже майор стал мягче и дружелюбнее в обращении с солдатами. Он понимал, что без них он нуль, что они — опора его майорского достоинства.

3

В дни боев в душе человека действительно творится что-то особенное. Словно не существует уже ни высших, ни низших чинов, — все становятся равными перед неизвестностью, перед смертью. Это чувство было новым для Матея Матова, и он не мог с ним примириться.

Он знал, что он офицер, что между ним и солдатами лежит пропасть, что солдат — всего лишь вещь, и это убеждение вошло в кровь, проникло в самые потаенные уголки его армейской души, А сейчас ему вдруг пришлось удостовериться, что сам он, Матей Матов, вместе со своим майорским мундиром, не представлял бы собой ровным счетом ничего, если бы не эти солдатские огрубелые руки, эти мышцы, эти до предела напряженные мускулы. Чем он, в сущности, был? Куклой, мелким винтиком в машине.

Даже когда начался бой, он не мог бы сказать, что от него что-либо зависит. Убили командира батальона, и он, как старший по званию, занял его место. Однако, став батальонным командиром, он был вынужден снова убедиться в том, что его роль весьма ограничена, что события развиваются по какой-то своей логике, недоступной его пониманию.

Он давно не вспоминал об этих противоречивых чувствах, но сейчас они настойчиво всплывали в его проясненном сознании, и он был достаточно честным, чтобы признаться себе в этом.

Бой продолжался весь день со все возрастающим напряжением. Матей Матов припоминал позиции своего батальона, расположившегося вдоль цепи голых холмов, над которыми, словно древняя крепость, возвышалась скалистая вершина Демиркая. Вспоминался ему тот жаркий денек, атаки турок; он заново переживал испытанное тогда волнение и снова видел, сколь ничтожным было его участие в этой неравной борьбе. А она действительно была неравной — нужно было отбить у турок знамя полка, которое они совершенно случайно захватили накануне.

К вечеру противник стал отступать. Справа и слева его теснили наши части, момент был решающим. Солдаты соседнего левофлангового полка уже начали занимать турецкие позиции.

Матей Матов решил, что пробил и его час, он спешился и побежал вперед. Когда он добежал до покинутых турками позиций, там уже находились наши солдаты, державшие в руках полковое знамя. Матей Матов выхватил его, поцеловал, поднял высоко над головой и крикнул: "Ура, молодцы! Да здравствует Болгария!"

В воздухе все еще свистели турецкие пули, и вот Матей Матов почувствовал, как что-то твердое ударило его в плечо, словно обожгло раскаленным углем и сверлом впилось в тело. Он хотел крикнуть: "Я убит!" — но не смог, покачнулся и упал в окоп.

Все произошло так быстро, что никто не успел даже понять, откуда стреляли. Полковая святыня — знамя было спасено. Однако позднее, в госпитале, и сейчас, созерцая картину боя за самарское знамя, Матей Матов не мог освободиться от мучительного чувства глубокой и тяжкой обиды.

Он хорошо помнил, что пуля прилетела не от турок, потому что в этом случае она попала бы ему, стоявшему лицом к туркам, в грудь. Пуля прилетела откуда-то сбоку, и именно оттуда, где располагалась его рота. Несомненно, это было делом рук Тричко Рашкова, этого разбойника, решившего отомстить. Он знал, был уверен в этом, но смел ли он раздуть это дело?

Матей Матов получил орден за ранение, прославился по всей армии как герой и победитель в бою у Демиркая, мог ли он после этого взять да сказать: нет, это не противник меня ранил, а этот преступный тип, этот проклятый идиот Тричко? Ведь его сразу спросили бы: а за что? Немедленно арестовали бы солдата, началось бы расследование, а Матей Матов чувствовал, что и он не без греха, и потому предпочел молчать и принять факты такими, какими они казались со стороны.

Позже начались споры — кто же захватил знамя. Вообще все вокруг делалось не так, как ему хотелось бы. Повсюду зависть, каждый стремится вылезти на первый план незаслуженно, нахально. Да! Он может заявить во всеуслышание, что чист, что никогда за всю свою жизнь не вступал в сделку со своей совестью, хотя люди, и особенно жена, не хотели отдать ему должное. Она больше верила его врагам, чем ему, и не допускала мысли, что он способен на доблесть, решимость, самообладание…

— Ха-ха-ха! — заливалась она неестественным, каким-то хриплым смехом в моменты ссор, когда он козырял перед ней своими подвигами. — Ха-ха-ха! Если бы это было верно, сударь, тебя бы оставили в армии, произвели бы в полковники, и не пришлось бы тебе сейчас обивать пороги министерства, доказывая свои заслуги! Люди знают, чего ты стоишь, потому и говорят: по Сеньке — шапка. Уж меня-то ты не обманешь!

Да ведь она и не подозревает, кто он такой, что он совершил, знает только свои кастрюли, чистит их до исступления; ее поле боя — кухня, туда она пыталась завлечь и его, победителя у Демиркая. Эх, если бы она разбиралась в этом хоть немного!

Он был одинок в своей борьбе, и даже те, что, казалось бы, должны были ему сочувствовать, его близкие, и те были против него. Дочь Вера, уже студентка, могла бы понять его, но и для нее многое было неясным. Да и жизнь была такой тяжелой, такой суровой, что ни у кого не хватало ни времени, ни охоты рыться в архивах, чтобы выяснить, кто же, собственно, первым захватил знамя. Эти доводы он приводил в утешение самому себе, пытаясь объяснить все происшедшее общей незаинтересованностью этим столь важным вопросом. Но он был убежден, что история еще выскажет свое беспристрастное суждение и что оно будет в его пользу.

Вера прервала ход его мыслей.

— Послушай, — донесся до него ее голос. — Пора принять лекарство.

Это вернуло его к действительности.

Глава седьмая

Борьба за правду

1

Наверху, в комнате хозяев, часы отбили полночь. Вера пересчитала удары — двенадцать.

Прошло уже десять часов, как Матей Матов лежал, обдумывая, перекраивая, переоценивая всю свою жизнь.

Удивляло его, что наверху сейчас такая тишина, тогда как обычно там бывал невообразимый шум. Невозможная возня с утра до вечера — и, разумеется, нарочно: хозяин дома, Додов, этот дикарь, старался, чем только можно, дать понять, что Матей Матов ему неприятен; со своей стороны, Матей Матов не упускал случая показать, что презирает его.

Они терпели друг друга по необходимости и постоянно таскались по жилищным судам. Хозяин требовал увеличения платы за квартиру, Матей Матов возражал, цепляясь за букву закона, и спор их тянулся бесконечно.

Во всяком случае, наверху по целым дням стучали, что-то вечно прибивали, что-то роняли. У хозяев не было малых детей, и все же там творилось нечто страшное: передвигали столы, грохотали стульями, хлопали дверьми, вытряхивали в окна ковры, половики, одежду — и притом всякий раз, когда окна в нижнем этаже бывали раскрыты.

Потеряв терпение, Матей Матов шел наверх ругаться. Его встречала хозяйка, полная, растрепанная немка, приехавшая сюда с мужем тридцать лет тому назад из Швейцарии, где он получил юридическое образование. За эти тридцать лет она успела озлобиться на весь белый свет, стать каким-то страшилищем, настоящей чумой, как ее рисует народная фантазия. До сих пор она не удосужилась научиться болгарскому языку и потому предпочитала молчать, словно глухонемая.

При виде ее Матей Матов испытывал инстинктивное желание схватить ее за горло и удушить на месте. Его Йовка была по сравнению с ней настоящим ангелом, и в такие минуты он признавался себе, что несправедлив к своей жене, этому херувиму, этой мученице, осужденной терпеть его раздражительный, несносный характер. Та, наверху, превосходила все, что только человек может себе представить. Зверь, глупый, безрассудный зверь — вот кто она; зная, что внизу живут люди, пришедшиеся не по вкусу ее мужу, она делала все, чтобы отравить им жизнь.