Что ж. Вот я и дождался. В пять утра в мобильный ворвался звонок от Ленки. Помню её тихий голос: «Виталька ушёл. А нас рядом не было. Закажи в храме сорокоуст за упокой». Три скупых предложения. И конец…

***

Иван Денисович бессонно дежурил у кровати сына. Ночь выдалась тяжёлой. Кумушкин стонал не переставая. Даже мощные импортные препараты уже не справлялись со страшными болями. Не в силах наблюдать за мучениями сына, Денисыч летел на медпост, выклянчивал у медсестры дополнительную инъекцию обезболивающего, дрожащей старческой рукой совал ей мятую хрустящую купюру и, боясь не успеть, мчался обратно к палате. А через полчаса он опять бежал к горящей настольной лампе в конце больничного коридора, совал толстой злой дежурной деньги, и опять торопился обратно на свой стульчик. Чтобы, посидев у изголовья сына полчаса, снова бежать на пост и умолять медсестру сделать лишнюю инъекцию.

Нехотя сунув в халат очередную благодарственную купюру, сонная медсестра недовольно чмокала губами, вновь плелась по коридору и вновь вкалывала обезболивающий укол…

***

А ближе к рассвету кумушкин вышел из комы. Он на мгновение приоткрыл глаза, слепо пошарил рукой по койке, дёрнулся и вдруг начал задыхаться – громко, хрипло, со свистом, моляще. Денисыч подскочил к кровати, ухватился за спинку и… и ничего! Что он мог поделать?! Трясущимися руками он гладил сыночка по голове, по ногам, пытался поймать его за руку, пытался сделать хоть что-нибудь, чтобы облегчить его участь. И не мог. Ему оставалось только суетиться, терпеть и плакать.

А Виталька стонал всё громче, судорожно комкал в кулаках простынь, царапал скрюченными пальцами одеяло, изгибался и, страшно задыхаясь, пытался сбросить с себя и простынь, и одеяло, и трубки, и пижаму, и всё, что ещё связывало его с этим бренным жестоким миром. Наконец, кумушкин выгнулся всем телом, упал на измятый больничный матрас, вытянулся… и затих. Под боком кумушкина, поблёскивая, плакала крошечная медная иконка Девы Марии.

Старик покачнулся. Как подкошенный рухнул на стул у кровати. Ссутулился. Сжался весь. Истлел. Поник. Угас.

«Виталька умер, – чуть слышно прошептал дедушка, тихонечко заплакал и сквозь слёзы добавил: – Вот и пережил сына». Его острые старческие плечи едва заметно вздрагивали в серой предутренней мгле.

Наваливался угрюмый рассвет…

Как люди поминки празднуют

А потом были похороны – страшный, тяжёлый ритуал, придуманный много веков назад заинтересованными тёмными силами. Каждый шаг похоронного распорядка, каждая его минута и каждая слезинка – гнетущие угрюмые мгновения, которые запечатлеваются в памяти навсегда. Фотография в траурной рамке, деревянные табуретки и огромный в полотенцах крест, тяжёлый лакированный гроб-саркофаг, растравливающий душу духовой оркестр, от стонов которого щекочут горло неприятные невидимые бубенцы, катафалк, тяжёлый аромат ладана и расплавленного свечного воска, обязательный чёрный цвет одежды присутствующих, тоска и скорбь даже в малейших деталях процессии – реквизит подобран кем-то в истории человечества весьма тщательно. Он навязывает мысли о никчемности, скоротечности, бренности человеческого существования. Он выстраивает чудовищный образ человека-временщика, человека-пользователя, человека-арендатора Мироздания, человека-праха в этом прекрасном, вечном, бесконечном мире. Попавшие в процессию люди вынуждены терпеть липкую грязь похоронных энергий и беспрекословно подчиняться мрачному распорядку, выполняя все его установки и требования. В этом мне пришлось убедиться ещё раз.

Траурная процессия тихо шуршала обувью, куртками, пальто, искусственными венками и полотенцами. В строю раскачивались мрачные, вспухшие от слёз лица. Оркестр тоскливо засканудил «Гори, гори, моя звезда…» Шествие вздрогнуло. Съёжилось. Покачнулось. Зарыдало. Какая-то бабуля-соседка, всплеснув руками, заголосила причитающим нечеловеческим визгом. Дядя Паша, тётя Инна, Серёга – наши с кумушкиным общие друзья, Славуня, Олюшка, я, закусив губы, медленно дефилировали в этом зловещем чёрном клине.

Теряла сознание мать. Подхватив её на руки, толпа болтала флакончик с нашатырным спиртом, крутила пробочку, обмакивала ватный тампон, подносила флакушку с минеральной водой… Иван Денисович и Толик шли чуть-чуть поодаль. Их окружал ореол неживых траурных венков с дешёвенькими пластмассовыми цветками. На чёрных ленточках этого хлама золотились прописные соболезнования, за деньги намалёванные в ритуальном бюро – позорное дежурное чтиво во благо соблюдения протокола! Прописанные на траурных тряпочках постулаты лицемерия. Не было сил на это смотреть… И я утыкался глазами в землю, смахивал ладонями с глаз солёные брызги и непослушными губами тихо шептал: «Кумушкин, я тебя люблю! Прощай, бродяга. Скоро увидимся, бэшкэ́тнык»…

***

И было промозглое каркающее кладбище. И поминки тоже были. Гудящее, чавкающее кафе, столы с закуской на сто пятьдесят персон, до поры унылые лица. Люди кушали, выпивали, смаковали, закусывали. Как я ни пытался продавить борщ, ложка в рот никак не шла. Бился я с этим борщом, бился, всё впустую. Не одолел борщ. Оглянулся, отрешённо посмотрел в зал. Кроме Олюшки, Славуни, Серёги, тёти Инны и дяди Паши, заметил за столом ещё человек десять близких кумушкину людей. Братик Толик. Отец и мать. Два друга Иваныча – сосед по улице и с работы парень. Им всем тоже было не до еды. Словно выискивая отдушину в этом причмокивающем чужом зале, мы жадно высматривали друг друга среди жующей, хлебающей, временами отрыгивающей толпы.

А притихшее кафе, тем временем, понемногу начинало поджужживать. Лилась водка, коньяк, вино. Охмелевший пузатый мужик, лихо закинув очередную рюмаху, пьяненько потянулся за компотом. Стакан нетвёрдою рукою – хвать! И мимо! Стакан – вдребезги, компот – на брюки. Разверзлась приглушённая базарная брань по поводу тесноты, духоты и никудышных официантов. Чувствую, появилось предательское желание просто выйти из-за стола, просто взять невоспитанного жиробаса за шкирку, вывести на улицу и так же просто припечатать ему в морду. Два раза. Какая-то подпитая обрюзгшая мадам недостаточно тихо вдруг заспорила со своей подружкой: «Не надо, Людка! Не на-а-адо! Так нельзя. О мертвяках – или хорошо, или ничего!» Мы в шоке. Сидим, вжали голову в плечи. Молчим. Хорошие, добрые вы люди! Ты, твердолобая немилосердная мадам, ты, Людка, и ты, мужик с компотом. Да-да, хорошие! Забыли вы только об этом. Крепко забыли! Что же о кумушкине можно «ничего» сказать? Или, тем более, «плохо»? Мертвяком во всеуслышание назвали… Да ладно уж! Бестолочь, она хоть в Европе, хоть в джунглях Никарагуа бестолочью и останется…

***

Пьянка живо набирала обороты. После наваристого ароматного борща подали пюре и мясной гуляш, тефтели и жареный хек. Официанты ещё щедрей подставили на столы водочки. Разлили. Хоп-па! Киданули. Ещё полней чарку! Хоп! Хоп! Хоп! Ещё! Вполголоса загалдели о погоде и политике. Ещё по сотке горькой! «Только бы песни орать не начали! – опасливо подумал я. – Вот это будет номер!» Слава Богу, к песням не перешли. Снова чуть-чуть поддали. Застолье загомонило о рекордном урожае картофеля, ядрёных зерновых и, конечно же, о полученных с этого личных барышах. Кто-то вышел в коридорную курилку и там, пьяненько перебивая соседа, красочно стал описывать, «какую крутую тёлку он подснял недавно» и что он с ней проделывал предыдущие две ночи. В подробностях. «Краса-а-ава!» – глубоко затягиваясь сигаретой, одобрительно завидовал собеседник. «Дык это ещё не всё-ё-ё!» – бахвалился гость.

«Господи, дай мне сил!»

***

Короче говоря, друзья, что можно сказать в большинстве своём о городских поминках? Не словом помянуть ушедшего собираются люди, а тупо выпить и пожрать на дурняк. Именно выпить и именно пожрать!

Впившись в стул, рядом со мной застыла Ленка. Сидит как тень. Тоже не ест. И тоже исподлобья наблюдает за празднованием поминок. «Неудобно как-то, – поглядывая на аппетитно закусывающих присутствующих, подумал я. – Нужно хотя бы в салатике для виду поковыряться. Чтобы не выделяться». Сижу, ковыряюсь в тарелке, оливьешку слева направо перекладываю, а потом справа налево её же и перегружаю. Вилкой футболяю по кругу поминальную тефтелину. И размышляю.