Примчались обратно. Толик молчит. Виталька тоже молчит. Как будто ничего не понимает. Делает вид, что всё нормально. Как он мог не понимать? Что он, ребёнок совсем? На следующий день Толик определил его в наш центр, в спецпалату. Главврачу денег щедро заплатил. Назначили процедуры. Химиотерапию, капельницы. Кололи платинолом или как его там… цисплатин. Циклофосфамид ещё пробовали. После этих препаратов Витальку выворачивало, жутко! Днями рвало. Две недели принимал сопутствующие процедуры. Потом откатали повторные анализы. Врачи посмотрели – и сразу же отменили курс. Шепнули, что напрасная трата денег. Словно табличку на могилку привинтили…

Ленка затихла. Молчал и я. В отделении тишина, даже уши закладывает. А может быть, так давит горе? Вздохнув, я поднялся с лавки. Предстояло самое тяжёлое.

– Пойдём, Лен. К кумушкину. Пора.

Мы покинули тёмный предбанник, прошли по коридору за угол и попали в другое, не менее мрачное помещение. Слева у серой стены стоял стол. На нём лежали какие-то больничные формуляры, папки, бумаги. Стол освещала массивная настольная лампа. Её яркие лучи с трудом разрезали вязкий полумрак. За столом – никого. Наверное, дежурная медсестра куда-то отлучилась. По правую сторону от стола – ряд дверей. Четыре дверных проёма. Три из них закрыты. Одна дверь распахнута настежь – в пустой палате шла уборка. Молоденькая санитарка шустро мыла полы, расплёскивала воду с хлоркой, складывала несвежие простыни, шумно скатывала больничные полосатые матрасы. Недавно из этой палаты кого-то вынесли. А может быть даже, нескольких. Койки освободились для очередных смертников.

Этот ряд дверей почему-то напомнил мне гестаповские подвалы пыток из военных фильмов. Такой он зловещий, жуткий, немой, прямо какой-то портал между жизнью и небытием. Над дверными проёмами я заметил маленькие жестяные иконки с изображением Девы Марии. Они поблёскивали в темноте, словно ранние звёздочки в грязном вечернем небе.

Скользнув глазами по дверям, я вопросительно повернулся к Ленке. Слабой рукой она указала на вторую дверь справа. Я подошёл. Стиснул входную ручку. И замер. Чувствую, пропали силы. Не могу открыть. Стою, уцепился за дверную ручку, и молчу. Не могу! Нужно идти к кумушкину, а я не могу открыть какую-то деревянную дверь! Наконец, набрался храбрости и толкнул ручку от себя. Шагнул в палату, словно в зияющую пропасть.

Переступив порог, я сделал пару шагов и остановился. В лёгкие хлынул тяжкий горьковато-сладкий запах препаратов, гниющей плоти и человеческих нечистот. Я осмотрелся. Широкие окна палаты были завешены плотными коричневыми шторами. Вдоль стен стояли пять металлических коек. Между койками мостились невысокие тумбочки. Рядом с тумбочками – несколько штативов под капельницы. Одна койка была свободной, четыре – заняты. Двое пациентов были в сознании, ещё двое уже никогда не разомкнут век. И один из них – мой лучший друг, любимый кумушкин.

Он бездвижно лежал на дальней койке в углу палаты. Его глаза были закрыты. Очертив тёмно-зелёные круги, на них уже легла смрадная тень неизлечимого недуга. В застывшей ладони кумушкина блестела крошечная медная иконка. Из-под одеяла под койку уходили пластиковые трубки. Дыхание кумушкина было вязко и сбивчиво. Я почувствовал, как оледенела последняя отчаянная надежда. Измёрзлась, застыла, покрылась тонкой паутинкой трещин и рассыпалась на мелкие осколки.

Что-то невидимое толкнуло меня к стене. Я покачнулся. Ленка поймала меня за локоть и усадила на стул, приставленный рядом с кроватью кумушкина. Я покорно упал на стул. В горле ёж.

– Николаич, возьми Витальку за руку, – горестно прошептала за спиной Ленка. – Скажи что-нибудь. Вдруг он всё слышит, только ответить не может?

Я взял ладонь кумушкина в свои руки, крепко сжал её. Немного подержав, отпустил. Погладил его по руке. Какая же она горячая. Дико горячая. Раскалённая. Снова тронул его за кисть.

– Кумушкин, любимый! Привет! – слабо начал я. – Ну вот и повстречались после отпуска… Как же ты так? А? Кум… Дружище! А?

Судорожно сглотнув, я попытался одолеть колючего ёжика, перекрывшего горло. Прокашлялся. И вдруг осознал, что ничего не хочу сейчас говорить. Не хочу ничего говорить! Казалось, всё, что я произнесу, получится каким-то глупым, несущественным, дежурным, неуместным. Но говорить очень было нужно. Вдруг Ленка права, и кумушкин меня слышит.

– Иваныч, любимый! – прошептал я. – Ну, как ты? Если ты меня слышишь, знай: мы тебя очень сильно любим. Мы рядышком. Мы с тобой. Я вот здесь сижу…, – я вдруг всхлипнул. – Сижу и бубню тебе на ухо невесть что. Помнишь, когда я из-за чего-нибудь на тебя бурчал, ты смеялся и бубнуно́м меня дразнил? Вот я и сейчас, получается, бубну́н! Мы тебя любим, очень сильно любим! Мы с тобой. Всё будет хорошо! Ты поправишься, мы заберём тебя отсюда. Поедем к тебе домой. Будем жарить грибы на костре, громко спорить и хохотать. Будем наслаждаться свежим вечерним воздухом и слушать ласковую тишину. Будем разбрасывать сухую листву в твоём саду. Где грабли, которые я тебе подарил на День дачника? В сарае? Ну вот! Договорились! Мишутик с Олькой-младшенькой тоже про тебя спрашивают. В гости к тебе рвутся. А хочешь, я звякну Витьку, и мы поедем с тобой на «пирожке»? На зоорынок? Обязательно в будке! Хочешь? Поедем, и спионерим тебе целую корзину хомяков! А потом ты сделаешь Ленке предложение и мы отгрохаем вам самую пышную свадьбу в мире…

Кумушкин тихо лежал на койке и, казалось, даже не дышал. По моему подбородку потекли слёзы. Я смахнул их дрожащей сухой ладонью.

Ленка тихонечко плакала у меня за спиной. Невероятным усилием воли я проглотил предательские рыдания. И снова взял кумушкина за руку.

– Кумушкин, любимый. Всё будет хорошо! Вот увидишь! Что, не веришь? Когда я тебя обманывал? Ну? Вот! Мы с тобой ещё, знаешь, каких дел наворотим?! Ого-го! Мы рядышком, видишь… Мы тебя любим… Нам без тебя плохо… Мы с тобой… Давай, просыпайся!

В какую-то секунду я заметил, что начинаю повторяться. Но мне было всё равно. Я понимал, что это истерика. Хаотичный поток слов. Попытка выдать желаемое за действительное. Понимал я и то, что всё мною сказанное – очевидная ложь, бред, неуклюжий монолог, прощание с близким человеком. «Врёшь, брат! – разрывал меня внутренний жёсткий голос. – Не будет больше у кумушкина ни алых рассветов, ни волшебных закатов, ни весёлых громких гостей, ни тёплых серебряных дождей, ни жаркого солнышка, ни тихих вечеров, ни чаепитий, ни шумной свадьбы. Ничего не будет! Системой вынесен приговор. В ближайшие несколько дней она приведёт его в исполнение». И от бессилия и беспомощности меня снова душили эти проклятые слёзы! И снова рвался наружу этот животный дикий рык!

Сжав кулаки, я сгрёб себя в охапку. Попытался отвлечься. Огляделся. Три соседние кровати тоже были заняты. На одной из них лежал средних лет парень. Просто жутко отёкший. Руки, ноги, торс, лицо – всё размером с подушку. Закинув ногу на ногу, он возлежал на койке и равнодушно взирал на мою истерику и Ленкины слёзы. Он то болтал согнутой в колене ногой, то ковырялся пальцем в ухе, то недовольно крутил носом и к чему-то прислушивался, то приглаживал волосы и непонятно чему улыбался. Складывалось ощущение, что он чувствовал себя не запертым в вонючей палате неизлечимо больным человеком, а счастливым отдыхающим, который валяется на золотистом солнечном пляже какого-нибудь зажиточного курортного городка. Он излучал удивительную умиротворённость.

Рядом с ним, на соседней койке, жался старичок лет семидесяти. Щупленький, усохший, чёрный. Ножки-ручки – тоненькие прутики. Пижама на нём висела, как на тремпеле. Уже после я узнал, что этот «старичок» – сорокапятилетний мужчина, некогда крепкий, пышущий здоровьем и шестипудовым весом инженер металлургического завода. Сейчас же болезнь оставила в нём килограмм сорок. Сжав плечи и понуро опустив голову, он неподвижно ютился на краешке своего матраса. Жалкий его вид дополняла не по размеру огромная, криво нахлобученная на уши пёстрая бейсболка, от которой он выглядел ещё более тоскливо, покинуто и печально. О чём думали эти несчастные, без вины виноватые и приговорённые Системой к казни? О чём думал в последние минуты кум? Это всё жутко…