Изменить стиль страницы

— А вот моему старику и другим больным не дадут ни селедки, ни свежей картошки в канун Иванова дня, — сказал Одд.

— Да и водки двух сортов тоже, — сказала Ирис.

— Вот только сознают ли это старики, что нынче Иванов день? — закончил Одд свою мысль.

По звукам, доносившимся из дома, можно было догадаться, что Руне рвет.

— Начинается… Пошли в парк, — сказала Ирис.

Теперь дневной свет уже немного померк. Каменные заборы походили на янтарные. Серебряная рожь на поле учтиво кивала колосьями. Ирис собирала маргаритки, васильки, потом сплела из них венок и надела себе на голову. Шутливо сделала несколько танцевальных па по траве. Закружилась в танце так, что легкое платье вскинулось вокруг бедер. Она была так красива, что казалась прозрачной на свету, сливаясь с цветами на летнем лугу. Свежая, желанная и недоступная, как девушки в рекламных фильмах компании "Кока-кола".

Ромашки, колокольчики, красный клевер, душистый горошек… Может, старика порадовали бы полевые цветы в вазе рядом с его креслом? Но заметил ли бы он вообще эти цветы? Запах цветов, во всяком случае, приглушил бы запах мочи. Но, может, при виде цветов старик стал бы больше тосковать по жизни?

Кружилась, кружилась и вдруг резко оборвала свое порханье.

— А ты, наверно, чокнутый, — сказала она.

— Это почему же?

— Ты такой серьезный.

— Я думаю о живых мертвецах, — сказал он.

— Разве бывают живые мертвецы?

— Мой отец — такой…

— Сколько можно твердить про отца? — Ирис закатила глаза.

— Плевать мне на старика… чтоб ты знала.

— Тебе и на меня плевать?

— Нет.

— Если так, — что я тебе? — спросила она.

Она завела руки за спину и смотрела на него как бы со стороны, прищурившись. Из парка доносились звуки электрогитар. Они шли рядом, а гитары пели песню "Белее бледного". Ни быстро, ни медленно. В канун Иванова дня. Летний луг не принял их, но и не гнал.

Одд хотел сказать: ни одна девушка еще не нравилась мне так, как ты… И как только ты, студентка университета и владелица "Хонды" объемом в тысячу кубиков, согласилась провести Иванов день с жалким работягой с фабрики Розенгрена по производству сейфов? Ты так хороша. А я совсем одинок в этом мире. Никто не любит меня. Одна только мать любила меня. Но когда ты со мной, я уже не чувствую себя одиноким. Спасибо тебе — твоими усилиями головная боль отпустила меня. Я затосковал по тебе, взаправду затосковал. Я хотел бы любить тебя на лугу среди цветов, хотел бы полюбить тебя не только на время. С тобой вдвоем отправиться в долгий путь. Все это он хотел высказать ей.

Но ей никто не нужен, у нее есть "Хонда". И он не привык делиться своими чувствами с другими. И потому он молчал…

Покажется ли он ей чудаком, если скажет что-нибудь другое, хотя, в сущности, то же самое? Поймет ли она его? Он все думал, думал, молчание становилось гнетущим. Ирис смотрела на него, лукаво улыбаясь.

— А знаешь, что одно-единственное короткое словечко навсегда привязало Джона Леннона к Йоко Оно? — спросил он тихо.

— Нет… Какое слово?

— На своем вернисаже Йоко Оно выставила художественное произведение — лестницу, которая вела к потолку.

— Художественное произведение?.. Лестницу?

— Под потолком над лестницей она прикрепила увеличительное стекло. Когда Джон Леннон пришел на выставку, он взобрался на лестницу. Через увеличительное стекло он увидел то, что Йоко Оно написала на потолке. Одно-единственное короткое словечко так заворожило его, что ему захотелось прожить жизнь вместе с художницей. Слово, изменившее его судьбу.

— Какое же это слово? — с любопытством спросила она.

— "Да".

— И все?

— Этого Джону Леннону было довольно… И я понимаю его, — сказал Одд.

— А я нет. Дура она — твоя Йоко Оно, — сказала Ирис. — А нам-то с тобой что за дело до этой истории?

— Когда я встретил тебя в больнице… я почувствовал, кажется, то же, что и Джон Леннон, — тихо сказал он.

— Гоп-ля! И теперь мы с тобой должны вместе прожить всю жизнь? — Ирис покачала головой и снисходительно улыбнулась.

— Этого я не говорил.

— Конечно же, ты чокнутый, — сказала Ирис. Она захохотала. И побежала к вершине холма. Венок из цветов упал с ее головы. Она и не подумала его поднять. Одд сплюнул в траву, он уже жалел о сказанном. Голова заболела снова.

Пастбище, спускающееся вниз к парку, временно стало палаточным городком. Юнцы, празднующие Иванов день, захватили все поле. Между палатками стояли сотни разных машин и мотоциклов. Целлофановые пакеты, бутылки из-под спиртного, банки из-под пива и кока-колы, одеяла, одежда, спальные мешки, остатки еды, бумажные пакеты, раскрученная туалетная бумага, стереоаппаратура, пустые ящики, — все было разбросано вокруг, будто после пожара. Одуревшие юнцы валялись между машинами. Они барахтались в собственной рвоте, их одежда была перепачкана блевотиной. Вокруг безжизненных тел роились мухи. Вся эта картина напомнила Одду телекадры резни в лагере беженцев Шатила в окрестностях Бейрута. Многие палатки обрушились.

Белые трясогузки прогуливались, помахивая хвостиками, вокруг спящих и клевали рвоту. Всюду мертвецкий покой. И хаос.

— Бедняги, — сказал он.

— Сами виноваты. Сами себе устроили это веселье, — Ирис пожала плечами.

— Может, и так.

Она засмеялась.

— Тебе и правда их жалко? — удивленно спросила она.

— Мне тяжело видеть, как люди страдают, — сказал он тихо.

— Уж не родственник ли ты Иисусу Христу? — спросила она с наигранным удивлением.

Ее алые губы изогнулись в насмешливой улыбке. Одд мгновенно вспыхнул от гнева, вызванного ее заносчивостью. Еще ребенком он на всю жизнь невзлюбил всякую властность и, стало быть, — угнетателей. Ее высокомерие разозлило его. Она казалась недоступной. Но при этом еще более желанной. И красивой.

Он шагнул к ней. Властно привлек ее к себе. Крепко поцеловал в губы. Губы были неподвижны. Тело — напряжено. Потом губы стали мягче, словно после спазма. Тело расслабилось. Она бегло ответила на его поцелуй и на миг всем своим мягким телом прильнула к нему. Он почувствовал слабую дрожь ее мышц, прежде чем она вырвалась из его рук.

— Так ты еще и насильник? — спросила она с улыбкой.

— Нет, набивщик диатомита на фабрике Розенгрена по производству сейфов.

Она засмеялась и поправила платье. Самоуверенность ее исчезла.

Она посмотрела на палаточный городок.

— Ты мог бы выбрать более романтичное место для своей атаки, — сказала она с легким упреком.

— Прости… Но ты была так хороша.

— У тебя, наверно, винтиков не хватает, — сказала она, покачав головой, и пошла вниз к парку.

Подвыпившая молодежь вокруг танцплощадки кричала и хлопала в ладоши в такт музыки. Длинноволосые музыканты ансамбля, одетые в пастельных тонов майки и черные, блестящие брюки, исторгали рок-н-ролл из своих хриплых глоток с помощью микрофона системы ПА, установленного на максимальную громкость. Английские тексты их песен сопровождались воем соло-гитар, стуком аккомпанирующих гитар и барабанным боем.

На площадке топали ногами и извивались в ритме жаркой музыки танцующие.

Роспись стен вокруг сцены, на которой находились музыканты, изображала демонстрацию под развевающимися красными знаменами, рабочих, которые швыряли бревна в деревянную пасть целлюлозной фабрики, женщин, стоящих у текстильных станков. Эти наивные мотивы из истории рабочего класса, ныне такие же архаичные, как и наскальная живопись, должны были напоминать людям, что народный парк когда-то был чем-то вроде храма, культовым местом, где бедняки удовлетворяли свою потребность в собственной культуре, что дарило им жизненную силу, чувство гордости и волю к борьбе за свои нрава.

Музыка оглушала. Одд чувствовал, как звук отдается у него в теле. Музыка безрадостная. Конечно же, он любил рок-музыку. Франк Заппа. Чикаго. Брюс Спрингстен. Ульф Лунделл. Дире Стрейтс… Но картина на сцене напомнила ему о старике. В танцующих, которые вихлялись в пьяном чаду в такт барабанному бою, он вдруг увидел потерянное поколение. И сам он тоже — один из них.