Через многие крутые увалы провел он любимого своего героя Алешу Рокотова, образ в большой степени автобиографичный. Умудренный отец Алексея еще в начале пути наставлял сына: «И через не могу — моги, когда грянет даже и неподсильное испытание…» В эпилоге Пермитин говорит: «Читатели нередко ждут от авторов счастливых концов в повестях и романах. Но жизненный путь героев не всегда усыпан розами. Да и трескучие финальные фейерверки иной раз не только не будят мыслей, но не трогают и сердца людей, тем самым успокаивая, усыпляя их совесть… Важно, что Алексей Рокотов и «через не могу — смог», что он выстоял, не утратил веры в светлое начало жизни».
Тот, кто хорошо знает жизнь и творческий путь Пермитина, отнюдь не усыпанные розами, может смело о нем сказать: «Этот правдолюб–сибиряк и «через не могу — смог». Нельзя не согласиться с автором предисловия к заключительной части трилогии Петром Проскуриным, одним из учеников алтайского самородка: «Ефим Пермитин — писатель глубоко народный, и в его книгах всегда присутствует внутреннее тепло, подводное течение мысли. И сам Ефим Пермитин, и его книги — верные свидетельства того, что потенциальные возможности духовного расцвета народа и самовыражение этого расцвета — безграничны…»
Внезапная смерть Ефима Пермитина собрала у его гроба в Центральном доме литераторов его читателей, его друзей и учеников. В почетный караул становятся земляки–сибиряки, московские писатели.
Герман Нагаев рассказывал мне полушепотом, как с десяток лет назад он прочел сборник поэм «Белая роща» Василия Федорова и позвонил Ефиму Николаевичу.
— Сибиряк? — обрадовался Пермитин. — Крепкие вещи, говоришь? Сегодня же почитаю…
А теперь взволнованный Василий Федоров говорил прощальное слово, вспоминал, как еще сельским пареньком восторженно прочел пермитинский «Капкан», прекрасный учебник классовой ненависти. Писатель и охотник Ефим Пермитин страстно любил сибирскую природу, был ее верным защитником. В его любви не было элементов созерцательности. Уж таков его непоседливый, боевитый характер.
Читаю дарственную надпись Ефима Пермитина на романе «Первая любовь»: «Надеюсь, добрый замах разовьете в удар…» В удар! Милый, неугомонный охотник… Он был охотником в самом широком, самом благородном смысле этого слова. Он был охотником до жизни. Он жадно любил жизнь.
КНИГОЛЮБ
Об Анатолии Тарасенкове еще в юности я слышал, что это очень строгий литературный критик. Говорят, когда он сурово покритиковал молодого Алексея Недогонова, тот поклялся, что Тарасенков еще напишет о нем хорошо. И упорным трудом добился своего: Анатолий Кузьмич тепло отозвался о поэме «Флаг над сельсоветом», лучшей вещи безвременно ушедшего из жизни талантливого поэта.
Досталось от Тарасенкова и Галине Николаевой с Евгением Габриловичем за упрощение образов в киносценарии «Возвращение Василия Бортникова», написанного по роману «Жатва»: «Операция, которой подверглась при экранизации «Жатва», не без активного участия и попустительства автора романа, — печальный пример приглаживания и смягчения «грубого материала жизни». Суровый критик сказал правду в глаза киносценаристу П. Фурманскому, исказившему, «сгладившему» в сценарии правдивую повесть Э. Казакевича «Звезда», ныне покойному, способному поэту Владимиру Замятину, иногда оказывавшемуся в плену «сочной» безвкусицы. Многие писатели побаивались Тарасенкова.
Еще в армии я получил от Анатолия Кузьмича, тогда заместителя главного редактора журнала «Знамя» корректное письмо: «Цикл Ваших стихов передал мне Михаил Васильевич Исаковский. Мы в редакции журнала «Знамя» прочли Ваши стихи, познакомили с ними поэтов Долматовского и Асеева. Общее наше мнение такое: у Вас есть способности, Вам следует продолжать работу над стихами, но пока те вещи, которые Вы прислали для большого литературного журнала, еще слабоваты…»
Следом прилетела весточка от Михаила Исаковского: «…Вчера получил письмо от А. Тарасенкова из редакции журнала «Знамя». Он мне пишет, что Ваши стихи отправил обратно. Я очень сожалею, что так получилось: я как–то не додумался до того, что посылать в «Знамя» Ваши стихи мне не следовало. Там несколько иные вкусы, в частности, у того же Тарасенкова. Я не знаю, что Вам ответила редакция «Знамени», но полагаю, все же не то, что следует…»
Это письмо очень характерно для деликатного, чуткого к молодым Исаковского, но, по–моему, Анатолий Тарасенков мне ответил именно то, «что следует». А тогда маститый московский критик, безусловно, показался мне сухим, черствым человеком.
Каково же было мое удивление, когда несколько лет спустя вместо колючего ниспровергателя с традиционной «критической дубинкой» я встретил мягкого, улыбчивого человека с желтым портфелем, набитым новыми и старыми книгами. Анатолий Кузьмич был страстный книголюб. Он обладал редкой библиотекой, где были собраны почти все поэтические сборники, вышедшие в России от Антиоха Кантемира до Якова Шведова.
— Я в юности тоже писал стихи, — признался мне как–то Тарасенков. — Вы знаете, Володя, один мой старый друг подумал, что ваш «Белгород» написал я. Мол, тряхнул стариной… Только под псевдонимом. Еле его разубедил!..
Однажды Анатолий Кузьмич предложил мне перевести пьесу в стихах известного туркменского драматурга Гусейна Мухтарова. Я долго не соглашался, но в конце концов уступил. И теперь ему благодарен. Очевидно, без работы над переводом мухтаровской стихотворной пьесы я бы не смог написать и свою драматическую поэму «Ливень».
Перечитываю письма, присланные Анатолием Тарасенковым мне в Харьков, и вижу его то улыбчивого, то грустного, прикованного к душной квартире тяжелой болезнью.
«…Спасибо за «Крутогорье». Я поэму прочел еще раньше — в июле. Она значительно окрепла, улучшилась. Шлю и Вам скромный подарочек в ответ… Работайте хорошо и энергично!..
Я живу плохо, в марте у меня был второй инфаркт. Я теперь обинвалидился. Нигде не работаю и не смогу впредь работать. Сижу дома, порчу бумагу. Когда будете в Москве — обязательно навестите меня… жду»…
Его «скромный подарочек» мне очень понравился: это была тоненькая книжка в издательстве «Знание» о творчестве Михаила Исаковского.
«…Рад, что вы работаете упорно. Секретарство тоже пойдет на пользу. Здоровье же берегите как следует. Нет вещи важнее. Я уж убедился в этом! Горько!
У меня есть просьба: не согласитесь ли Вы поискать мне некоторые старые сборники русских стихов, вышедшие на Украине?..»
Даже тяжело больной, он не мог забыть своей страсти к книгам, продолжал расширять свою огромную библиотеку. А болезнь и не думала отпускать его из цепких объятий.
«…Рад был получить от Вас письмецо. Я болен. Лежу на кровати. Снова сердце шалит, врачи велели 10 дней провести в полном покое. Книга моя еще не вышла, проходит стадию сверки. Хорошо, если выйдет в сентябре. Летом я написал несколько статей об Асееве, Гурамишвили и др. Начал большую работу, — издаю Бунина в большой серии б-ки поэта. Вот, видимо, переутомился и слег. Много работы и в Моек, пре–зидиуме Союза, куда меня избрали весной… Так идет моя жизнь…
Пожалуйста, укрепите здоровье за лето, а зимой напишите что–нибудь очень хорошее. Ладно?..»
Эти добрые строки, пожалуй, лучше всего характеризуют Анатолия Кузьмича: сам тяжело больной, вечно перегруженный работой, он беспокоился о здоровье других, думал об их творчестве. Приписка: «Простите за почерк — пишу лежа…»
Потом он выслал мне свою последнюю книгу, вышедшую в «Советском писателе». Название ее говорило не только о тех, творчеству кого она была посвящена, но и о самом авторе: «Сила утверждения». Да, у этого смертельно больного человека была большая сила утверждения. Его книга состояла из литературных портретов Михаила Исаковского, Александра Твардовского, Николая Тихонова, Леонида Леонова, Всеволода Вишневского, Петра Павленко, Веры Инбер, Константина Симонова и других. Нельзя не согласиться с Анатолием Тарасенковым, когда он вступает в полемику с критиком Марком Щегловым по поводу леоновского «Русского леса». Но теперь, через пятнадцать лет после выхода книги, мы можем сказать, что и сам Тарасенков иногда бывал несправедлив, излишне «придирчив» к Леониду Леонову, как и к Владимиру Луговскому, Петрусю Бровке и Анатолию Софронову. Взяв отдельные строки из стихов, он обвинял их авторов в риторичности.