Изменить стиль страницы

Признаюсь: в эту минуту мне почудилось, что на сцене стоит и третий их земляк — улыбающийся Василий Теркин. Больше того. Молодой веселый майор Юра Гагарин показался мне его младшим братишкой. Никто из нас тогда не думал, что на этой сцене, на том же самом месте, где Александр Твардовский обнимал своего земляка, будет стоять красный гроб, утопающий в цветах, а проход зала будет запружен скорбными людьми с обнаженными головами.

Рассказы бывших однокашников моего учителя уносят меня в его молодость. Вот он сидит за столом в аудитории ИФЛИ, а рядом с ним, смолянином, ивановец Михаил Кочнев. Он, волнуясь, пытается зачинить карандаш, а стержень все время ломается. Тогда Саша Твардовский молча берет злополучный карандаш и, заточив его, артистично, с плотницкой сноровкой, возвращает хозяину:

— Вот так и стихи, брат, надо писать!

— Саша, а не слишком ли ты гордый?

Голубые глаза Твардовского чуть туманятся.

— Вот тут–то ты, Миша, не прав. Я и плакать умею. Помню: жил в тесной комнатушке. Жена, маленькая дочка. Вдруг телефонный звонок. Подбегаю с дочкой на руках к телефону. А в трубке: «С вами говорит Фадеев. Прочел Вашу поэму «Страна Муравия». Если сможете, приезжайте сейчас же ко мне. Поэма очень понравилась, будем печатать…» Слушаю, прижал к груди притихшую дочку и чувствую: слезы на щеках…

А потом сам Твардовский поддержал первые шаги столь разных поэтов, как ивановцы И. Ганабин и В. Жуков, москвичи А. Марков и К. Ваншенкин, ульяновец Н. Краснов и смолянин В. Фирсов, воронежец Е. Исаев и краснодарец И. Варавва, украинец С. Мушник и дагестанец Р. Гамзатов.

Беру книги учителя. «…Всего доброго в жизни и творчестве». «С пожеланием доброго здоровья и всяческих радостей»… — читая эти надписи, я словно слышу его живой голос. Многие знакомые стихи его нынче звучат как–то иначе, еще глубже, одухотвореннее. Читаю и перечитываю его строки о земле, по которой ходим мы с вами.

Ах, своя ли, чужая,
Вся в цветах иль в снегу…
Я вам жить завещаю, —
Что я больше могу?

ПРОСТОТА

Мои сверстники еще в школе учили стихотворение Веры Инбер «Пять ночей и дней», написанное на смерть В. И. Ленина. Мы, родившиеся после этой скорбной даты, ясно видели, как

…потекли людские толпы,
Неся знамена впереди,
Чтобы взглянуть на профиль желтый
И красный орден на груди.
Текли. А стужа над землею
Такая лютая была,
Как будто он унес с собою
Частицу нашего тепла.

Какие простые и чеканно–строгие строки! Это волнующее стихотворение родственно «Снежинкам» Демьяна Бедного:

…Казалося: земля с пути свернула.
Казалося: весь мир покрыла тьма.
И холодом отчаянья дохнула
Испуганно–суровая зима.
Забуду ли народный плач у Горок,
И проводы вождя, и скорбь, и жуть,
И тысячи лаптишек и опорок,
За Лениным утаптывавших путь!

Могучий бас Бедного и негромкий голос Инбер объединяет общее горе, народная скорбь по Ильичу. Нелегкой дорогой пришла Вера Инбер к принятию революции. Вот как она сама рассказывает об этом в «Автобиографии»: «Свой первый сборник «Печальное вино» я послала Ал. Блоку. Он ответил мне. К сожалению, письмо его не сохранилось. Но я хорошо помню его поощрительные слова. Меня они воодушевили, особенно фраза, что в моих стихах он ощутил «горечь полыни, порой настоящую»…

В 1922 году я поселилась в Москве, и здесь я почувствовала, что мои ранние сборники стихов: «Печальное вино», «Горькая услада», «Бренные слова» — были только вступлением в литературную жизнь… она была еще впереди… Мне особенно дороги стихотворения «Пять ночей и -* дней» и «Вполголоса», которые отразили мою внутреннюю перестройку…»

А вот и сами стихи «Вполголоса», скорее исповедь, чем декларация возмужавшей поэтессы:

…Например, я хотела бы помнить о том,
Как я в Октябре защищала ревком
С револьвером в простреленной кожанке.
А я, о диван опершись локотком,
Писала стихи на Остоженке.
…Пафос мне несвойствен по природе.
Буря жестов. Взвихренные волосы.
У меня, по–моему, выходит
Лучше то, что говорю вполголоса.

Поэтесса ошиблась. Когда настали суровые дни ленинградской блокады, ей понадобился не только разговор вполголоса, но и неподдельный пафос, свойственный героическим защитникам города Ленина.

Вспоминая трудное становление Веры Инбер, Анатолий Тарасенков писал: «…Камерность литературной манеры все еще остается серьезнейшим недостатком ее творчества. Именно это продиктовало Маяковскому на одном из диспутов его шутливо–полемическое определение — «фарфоровая чашечка Веры Инбер», определение, к которому поэт прибег, критикуя ее. Маяковский подчеркивал, каких новых форм, небывалых по своему демократизму и социальной емкости, требует новая революционная тема в поэзии.

В поисках более тесной связи с жизнью Вера Инбер начала работать в газетах — в качестве очеркиста, корреспондента, фельетониста. Это помогало ей узнавать новую действительность и весьма положительно сказалось в дальнейшем в работе и над стихами и над художественной прозой».

И вот Вера Инбер написала свою лучшую вещь — поэму «Пулковский меридиан». Здесь есть все: и разговор вполголоса, и любимые поэтессой детали быта, но есть и настоящий пафос, не покидавший мужественных ленинградцев в тяжелые дни. Впечатляющ трагический аккорд:

И правда, в этом городе, в котором
Больных и мертвых множатся ряды,
К чему эти кристальные просторы,
Хрусталь садов и серебро воды?
Закрыть бы их!.. Закрыть, как зеркала,
В дому, куда недавно смерть вошла.

Но жизнь в блокадном студеном городе продолжалась. И вот рядом бытовая зарисовка, не лишенная горького юмора:

А тут еще какой–то испоганил
Всю прорубь керосиновым ведром.
И все, стуча от холода зубами,
Владельца поминают недобром:
Чтоб дом его сгорел, чтоб он ослеп,
Чтоб потерял он карточки на хлеб.

В концовке же «Пулковского меридиана» слышится грозный гул меди, как и в замечательной поэме–балладе «Киров с нами» Николая Тихонова.

Преследуем единственную цель мы,
Все помыслы и чувства об одном:
Разить врага прямым, косоприцельным,
И лобовым и фланговым огнем,
Чтобы очаг отчаянья и зла —
Проклятье гитлеризма — сжечь дотла.