− Я могу быть счастливой где–угодно. Для этого не нужно идти по стопам сестры.

Он положил мне на колено руку – руку такую большую и теплую, что я часто хотела свернуться под ней как лилипут.

− Идти по чьим-то стопам нормально, Теа. Если ты не идешь за чьей-то мечтой.

Я огляделась, осматривая то, что явно не влезет в два чемодана.

− Сейчас я мечтаю поднять все это и переместить в Бостон, вместе с тобой и мамой.

Он попытался улыбнуться.

− Твоя комната все еще будет здесь, когда ты вернешься зимой. Как и мы с твоей мамой.

− Но мне казалось, что вы с мамой против Америки.

− Не против, просто… опасаемся ее. Особенно одного учебного заведения.

− Которого?

Он сразу же нахмурился. Очень, очень сильно.

− Принстон.

Несколько прошлых недель промелькнули в голове вспышкой: стресс из–за выбора университета, необъяснимая антипатия родителей к Принстону. Даже когда пришло письмо о приеме, они настаивали на Гарварде, а я обвиняла их в снобизме по принципу наименования: «Гарвард есть Гарвард» в Болгарии похоже было мантрой, явным решением для тех, кому посчастливилось туда попасть. Но время для окончательного принятия решения еще не пришло. У меня все еще была неделя, чтобы передумать.

− Пап, как думаешь, мы когда-нибудь узнаем, что с ней случилось?

− Нет. И я не хочу, чтобы ты пыталась узнать. Ты едешь учиться, а не гоняться за призраками прошлого.

− Почему? Я тут подумала, а что если…

− Никаких «если», Теа. Мы сделали все, что могли. Как и полиция, университет, пресса, наше посольство. Дело пошло дальше и не завершилось ничем. Поверь мне, оно очень быстро станет для тебя падением по спирали вниз.

− Почему?

− Потому что ты любишь ее и хочешь знать. Ты одержима поисками. Заголовками в прессе. Университетскими протоколами. Не находишь ничего в том, что имеешь, и начинаешь перебирать документы тысячу раз. Может я что пропустила? Должна быть улика… Проходят годы. Затем появляется интернет и становится твоим ежедневным наркотиком. Еще пять минут, еще один поиск. Пока ты не начинаешь осознавать, что не приближаешься к разгадке. И никогда не приблизишься.

Он выглядел опустошенным. И в этот момент я поняла: я поеду в Принстон. Может мой отец был прав, и не было никакой надежды на выяснение того, что же стало с Эльзой. Но как я могла быть уверена, не попытавшись? Все, что я считала своим: семью, дом, жизнь, которую должна была оставить позади – разрушалось плахой, построенной изо лжи. А на их месте что? Подозрения. Опасения. Страх, что я могу, как и моя сестра, стать… чем именно? Психически неуравновешенной? Подверженной бреду? Чудачкой? Ведьмой? Монстром?

− Итак, никаких игр в детектива. Обещаешь? – Он поцеловал меня и пошел к двери.

− Пап… − Когда он обернулся, его лицо наконец было умиротворенным. – А что за история про самодив?

АЭРОПОРТ СОФИИ ВЫГЛЯДЕЛ, как и любой другой: белый мрамор, сталь, благодаря стеклянным потолкам все залито светом, словно весь терминал был спроектирован так, чтобы тем, кто оставался здесь, была подарена иллюзия, будто они сами отправляются куда-то, взмыв ввысь, в небо.

Я летала за границу и раньше для участия в музыкальных фестивалях и соревнованиях и обожала каждую минуту этого процесса: даже суету в аэропорту, когда родители беспрерывно фотографировали меня во время демонстрации посадочного талона, как официального доказательства о начале очередного путешествия.

На этот раз все было иначе. Я силой заставляла себя проходить через охрану. Потом паспортный контроль. Затем спуск по коридору на посадку. И я снова и снова оборачивалась, лишь бы поймать взглядом мелькание двух фигур, быстро растворившихся в толпе и превратившихся в пару двигающихся точек (все еще машущих руками).

Что за дар природы, эта маленькая девочка. Но Славины все равно останутся сломленными людьми.

Услышала я эти слова годы тому назад. Но их значение до меня дошло лишь в самолете до Америки. Существовали разные типы сломленных людей. Те, кто потерял любовь. Дом. Мечту. Также были люди, пережившие крах, прошедшие через потерю большего одного раза, и их души латались, рвались и снова латались, пока не становились похожими на лоскутные одеяла: с квадратиками самых различных цветов, доказывающими, что сердце все равно остается теплым, готовым к следующим разрывам.

Теперь и я впервые почувствовала себя сломленной. Я пыталась думать об университете, о новой жизни, что ждала меня там. Но могла представлять лишь маму с папой, которые возвращались в пустой дом. Я огорошила их в мае, рассказав о решении ехать в Принстон. Я ведь не просто приняла решение, но выполнила все необходимое для этого, не оповестив их: написала в университет, забронировала билет на самолет и прочее. Это был их худший кошмар. Судьба смеялась им в лицо после восемнадцати лет попыток игнорировать именно это: я становилась такой же, как Эльза. Я пыталась объяснить, что была другой, что прошлое меня не пугает, и что Принстон не более опасное учебное заведение, чем другие. Если, находясь там, мне удастся решить тайну ее смерти – почему нет? И даже если не смогу, то они хотя бы примирятся с самим местом и воспользуются, наконец, отмененной поездкой спустя столько лет, только на этот раз ради моего выпускного…

Чтобы перенести десятичасовой полет, я начала читать книгу с легендами. На обложке была девушка в белом, стоящая у колодца и смотрящая на луну. Однажды, давным–давно, за тридевять земель…

В рассказе о самодивах говорилось, что они плавали в черных водах горного озера: обнаженные и невинные, словно увлеченные и забывшиеся в играх дети. После купаний, как только они облачались вновь в свои одежды, их танец, гипнотизирующие кружения в хороводе, наполнялся магией: круг из переплетенных рук и мелькающих ног, чей ритм распространялся по лесу дрожью.

Никогда еще смертный не видел такой красоты. А из тех несчастных, что видели, из тех обреченных скитальцев в ночи, кто осмелился ступить на луга, на которых самодивы насыщались луной, глаза тех никогда больше не видели рассвет, никто из них не дошел до дома, чтобы поделиться сказом о любовной печали.

Будь то бродяга, сложивший колени под кроной ветвистого дуба. Будь то вор, посчитавший опавшие листья дуба подушкой на одну ночь. Торговец ли, весь день гнавшийся за неуловимой сделкой, привязавший коня к изборожденному стволу дуба. Или будь то сбившийся с пути монах, читающий молитвы у корней дуба, щекой касаясь земли, как будто зазывающей его и убаюкивающей ко сну. Но все одно: равный конец был сужден им всем. Конец из троекратного наслаждения и десятикратного кошмара…

− А что за история про самодив, пап?

Он побледнел, побледнел от безысходности, как мужчина, который достаточно долго страдал лишь для того, чтобы понять, что болезнь разъедала его с самого начала.

− Почему ты спрашиваешь, Теа?

Я пересказала, что услышала в Царево, но не упоминала о визите в церковь.

− Старая Стефана все еще живет в ее полоумном мире! Она всегда забивала голову твоей сестре этими фольклорными историями, почему мы и не хотели, чтобы ты приближалась к ней. Но сын-то хотя бы мог продемонстрировать здравомыслие.

− Он сказал мне лишь то, что знал.

− И ты поверила во все это?

− Почему бы и нет?

      − Потому что людям нечем больше заняться. Им становится скучно, и они дают волю своему больному воображению.

− У Эльзы тоже было больное воображение?

Ответа не последовало.

− И, пап, есть ли что-то подобное в нашей семьи на самом деле?

Он обратно сел на кровать и потянулся к моей руке, словно его прикосновение могло убедить меня в том случае, если слова не смогут.

− Ничего такого в нашей семье нет, неважно, кто что говорит. Твоя сестра была совершенно здоровой девушкой. Как и ты.