— Тебя гнетет отчужденность, — сказал Степанов. — На твоем месте я пошел бы в райком, сказал бы, что работаю честно, просил бы пересмотреть решение насчет билета…

Как только Степанов заговорил о райкоме и билете, Нина сразу ушла в себя.

— Пойдем, Миша… Мне завтра на работу рано вставать. Пойдем.

10

— Вздыбленная войною земля… Разве это должно быть здесь после восьми веков беспрерывного труда многих поколений, обживавших суглинистую, не роскошную для хлебопашества дебрянскую землю? Бывают минуты, когда я прихожу в отчаяние: и десятой доли не делаешь того, что нужно сделать. С тобой, Иван, этого не случается?

Степанов и Турин возвращались вечером через пригородную деревню из одного села, где проводили первое собрание комсомольской организации.

Турин, шагавший молча, повернул голову, посмотрел на товарища:

— Чувствами живешь, Миша. Так нельзя.

— Почему нельзя?

— Израсходуешься за месяц.

— Может быть. Только иначе не могу.

У колодца сошлось несколько молодых женщин с ведрами на коромыслах. Турин свернул с дороги.

Секретаря райкома комсомола здесь вряд ли знали, но по каким-то одним им ведомым признакам женщины сразу угадали в нем непростого человека — начальника, интересующегося делом.

Разглядев молодые лица, Турин спросил:

— Как живете, девушки?

— Спасибо…

— Вместе собираетесь? Газеты читаете?

— Собираться, конечно, собираемся, но газету видим редко. Председатель себе забирает, говорит: «Приходите вечером». А вечером ее скурят…

— Никто не думает о нас! — сказала девушка в сером платочке.

Ее сразу одернули: мол, не критикуй! Не лезь!

— «Не думает»! — повторил Турин. — Вот, — указал он на молчаливо стоявшего Степанова, — миной его два раза шарахнуло… О ком он думал, когда на них шел?

Степанову стало неловко:

— Да что ты про меня!..

Но Ваня Турин и не слышал. Все, что ему было известно о фронтовой жизни товарища, чрезвычайно скупо рассказанной им самим, Ваня Турин расцветил, кое-что преувеличил, сдобрил юмором и закончил так:

— Вот стоит товарищ Михаил Степанов и, по своей скромности, негодует на меня, его друга и товарища. Но ведь не будет же он сам говорить о своем мужестве и геройстве? Из него только клещами вытащишь два-три слова о том, как он воевал.

— Да брось ты, Иван! — рассердился Степанов. — Невозможно же это!

— Все! Все! — примиряюще сказал Турин.

Степанов от чувства неловкости то одергивал шинель, то расправлял складки… Девушки молчали. Быть может, впервые видели они так близко того самого героя, о котором писали газеты, передавало радио, которых изображали на плакатах, на рисунках в журналах. И это был не какой-то неведомый, неосязаемый Петров или Иванов, а вполне конкретный, высокий с бледным узким лицом, прихрамывающий молодой человек, немного застенчивый и неразговорчивый, когда речь касалась его самого.

Та, что была в сером платочке, подошла к Степанову:

— Не знаю, как вам сказать… Ей-богу, вот честное слово — если вам что-нибудь нужно будет, приходите к нам. Всегда поможем. Ну я не знаю, что там… Случится надобность — приходите!

Столько было простодушия и искренности в этих словах, что Степанов, который и подумать не мог, чтобы кого-нибудь просить о чем-либо, поблагодарил от всей души.

— Спасибо, девушки… Спасибо!

Иван Турин стал выяснять, кто может зайти в райком, чтобы отрегулировать газетный вопрос… Выбор пал на девушку в сером платочке, Катю Пояркову.

Когда уже распрощались с девушками, Степанов спросил:

— Слушай, Иван, зачем ты про меня?.. Я стоял и не знал, куда деваться!..

— А ты знаешь, что такое наглядная агитация? — спросил Турин, судя по всему не только не чувствовавший какой-либо вины перед Степановым, но считавший, что сделал еще одно необходимое, доброе дело. — Знаешь?

— Знаю… А при чем тут я?

— Нет, не знаешь… Можно двадцать часов толковать о героизме вообще и не добиться того, чего добьешься за три минуты, показав героя живого… Вообще тебе нужно бы поездить по району, повыступать с рассказами о войне…

— Пошел ты к черту! — рассердился Степанов. — Только этого еще не хватало! Мало того, что обо мне наболтал! Он еще собирается в предмет наглядной агитации меня превращать!..

— Ладно, ладно, — отмахнулся Турин, который всегда знал, что делает. — Газет, значит, здесь регулярно не читают, радио не слушают, потому что его еще нет… Козыреву, что ль, сюда направить? Или Власова?.. — И вздохнул: — Такая обстановка, Миша, не только тут… А что мы можем сделать: я, Власов, Козырева?

Степанов прекрасно слышал слова Турина, но ответил не сразу: взглянул на товарища, прикинул — стоит ли затевать спор сейчас? Решился.

— Давно я тебя, Иван, хотел спросить: что ты в своей работе считаешь главным?

— Службу родному народу. — Турин недолюбливал отвлеченные разговоры на высокие темы и, полагая, что именно такой разговор товарищ и начинает, ответил полушутя.

— Я тебе — серьезно!

Турин вздохнул:

— Ну что я считаю главным?.. Главное… И-в тридцати последних дней я, наверное, больше половины провел в деревнях и селах.

— Я понимаю… Тебя отрывают от комсомольских дел важными поручениями, но что ты все же сам считаешь главным? — допытывался Степанов. — Сам?

Турин молчал. Они уже быстро шагали по Первомайской. Этот ее участок до пересечения с улицей Советской служил шоссе, соединявшим два больших областных города. Но сейчас и здесь было тихо.

— Черт его знает, — наконец признался Турин. — Сил на все явно не хватает. И главное сейчас все же, пожалуй, хлеб. Без хлеба победы не будет.

— Несомненно, — согласился Степанов. — Но вот послушай. Ты работаешь целый день, другой раз и ночь, и по твоему образцу работают другие. Ни личной жизни, ни отдыха. Работа, работа, работа! Хлебозакуп, другие поручения райкома, восстановление и укрепление организаций, фронтовые бригады строителей, школа, разбор заявлений и десятки других дел, которые ты не успеваешь делать и никогда не успеешь, если будешь тасовать все ту же колоду: Турин, Козырева, Власов, Гашкин…

— Что же ты предлагаешь конкретно? — спросил Турин.

— Я говорил с Таней Красницкой, с Ниной Ободовой… Некоторую работу могут выполнять и они. Хотя бы ту же читку газет.

— Нина Ободова… — с сомнением повторил Турин. — Тут, брат, идеологический участок, а ты — Нину Ободову…

— Да, она небезгрешна. Не хочу оправдывать.

— Ну? — ждал продолжения Турин.

— Небезгрешна… — заметно волнуясь, повторил Степанов, но какой толк отталкивать от себя молодежь, по каким-либо причинам не примкнувшую к подполью? Куда она должна идти? Догонять немцев? Затаить обиду и стоять в стороне от жизни? Надо ее привлекать к общей работе, делать союзником, а не отпихивать. И актив расширишь, и дашь возможность людям показать себя, завоевать полное доверие…

— Говори, говори, — сказал Турин, раздумывая.

— Сколько у тебя лежит заявлений в аккуратной стопочке на столе?

— Не знаю… Штук тридцать…

— Для тебя пока они — мертвые души, а они — живые, живые!

На столе Турина, слева, где стояла лампа, давно уже высилась стопка заявлений — на тетрадочных листках, на форзацах книг, на обоях, на газетных клочках, на оберточной бумаге, даже на обороте какого-то немецкого объявления. Все это были так называемые личные дела, на рассмотрение которых уходило много времени и сил. Одни писали, что потеряли комсомольский билет, другие признавались: уничтожили, испугавшись, что билет попадет в руки фашистам.

Некая Дина Пономарева, девятнадцати лет, описывала свою жизнь при немцах и считала необходимым сообщить: «Во время оккупации выходила замуж». Можно было подумать, что выходила несколько раз…

Писали и так:

«При оккупации города я остался дома (мой год в армию не брали). Напав на след партизанского отряда, включился в него: мне было оказано доверие. При выполнении задания был ранен и с фальшивыми документами переправлен в город. Таким образом, комсомольский билет остался у командира отряда т. Полякова П. О., о котором я пока ничего не знаю. В городе работал на зерноскладе на Первомайской, выполнял отдельные поручения руководителей подполья».