Дьяк Иван Грамотин, служивший в Тушине вору, весь огненно-рыжий, с бородой клином, сухопарый, угнутый, пробежал глазами то, что с такой аккуратностью вывели писцы, рассвирепел, так что вывернулись от злобы ноздри:
— Пошто, дармоеды, кол вам в глотку, про рыбу забыли? Ихнее величество королевич оченно рыбное, баили, любит. Пишите: «Ишче, твое царское величество, ты будешь исть, аки твоя наияснейшая велит душа и потреба, тешу белужную, карельской лососины спинку, осетрину (особливо хороша свежепросоленная, с ветру)…» Так! Ишо не все. Пишите далее: «Голову щуки, непременно чтобы в чесночном отваре, селедку с Переяславля паровую, уху рачью, а також уху карася, чтоб была она живая». — Грамотин, шевеля губами, прочел, глядя в столбец через плечо писца, вновь зарыкал: — А йде карась? Пиши: «Порося живое рассольное под чесноком, рядом, значица: кострец лосиный подо взваром, дале — грибы: грузди в сметане, солены, на уксусе, сморчки в меду, выдержаны в аликанте».
— Жалудки, господин дьяк, — подсказал писец, желая подмазаться к начальнику.
— Уразумел, дурак! Пиши: «Жалудки в луковичном отваре, опять же в аликанте, але в мальвазии, але на медах».
— Про вины да медовухи писать? — спросил другой писец.
— То-то, язык твой помело, кол тебе в глотку! Государю младому не до вин, дурачье вы рязанское! Пиши: «Будут к твоему царскому столу молоко, варенно в горшках, с духу, стомленно и ужаристо, будет також, государь, на столе стоять ведро меда, да не простого, а обварного, и мед тот твоему величеству будет подаваться с огурчиками, этак але в целое, але в полведра, кисель белый». — Опять накинулся на ленивых писцов: — Ахти, черти! Сколько царских кушаний забыли! Пишите: «Тебе, королевское величество, будут подаваться заяц в репе, на меду, лебеди жареные, гусиные и птичьи потроха в соусах, а також, государь, кура в лапше, с пылу верченные ути». Добавь: «Не путайся, государь, похлебок, их у нас пять, царь Иван угощал послов и сам откушивал. Похлебки зело ароматны». Дале пиши: «К твоему, Владислав Жигимонтович, приезду будут готовы охоты в залучших местах России. Где зверинцы лосиные и оленьи, где серны и где медведи и волки, куницы да горностаи, везде то ловчего путь. А ведает всем он, ловчий, с приказом на твоей псарне, Владислав Жигимонтович, будет триста псарей. У двух собак пеший псарь. Собаки ж при царском московском дворце отменны: они, залучшие, сюды свезены из разных стран. Собаки такие: гончие, жабрасты, благородных мясов, борзые чернопеги, рыжи, грудастые волкодавы, псы большеголовые, потешные, меделянские, лайки. При дворце конюшня первейшей резвости, с конями как молнии на всякий выезд: и рыжи, и кауры, и серы в яблоках, и чалы. Сбруя царска: золотом, да серебром, да парчой и бархатом убрана, красоты зело великой, глазам любо».
К Грамотину был вызван дворцовый ловчий, дядя в звериной дохе и таких же сапогах мехом наружу. Это был истинно православный человек и любитель охоты. Псарня московского царского двора превосходила по картинности псарни всех европейских королевских дворов. Ловчий приказ пуще глаза берег для царских выездов со сворней всякое зверье в клетях — медведей, волков, лисиц, вепрей, лосей, оленей, чернух, зайцев, — их выпускали под царскую пулю.
Дворцовый ловчий не мирволил полякам и считал предательством отдавать трон сыну короля-католика. Он не мог спокойно смотреть на наглых, разгуливающих по Кремлю панов, и вчера у него была яростная стычка с полковником Гонсевским, в полном ведении коего теперь, к стыду и позору, находился Кремль. Дело едва не дошло до кровопролития. На псарне Гонсевского охватило раздражение от того, что псари не кланялись ему в пояс, и он придрался, что в клетях не было чисто, что могло разгневать государя Владислава Жигимонтовича.
— Как стоишь перед вельможным паном? — набросился он на старшего ловчего. — Ломай, сукин сын, шапку!
— Русский, да будя тебе, пан полковник, известно, не привык ломать шапки ни перед кем, кроме царя! — отрубил ловчий.
— А вот я тебя, грязный москаль, проучу! — Гонсевский потянул было из-за пояса пистоль, но разом остыл, увидев в руках ловчего острый шкворень.
— Поостерегись, пан, ты не в Кракове! — глядя на шляхтича исподлобья, выговорил ловчий.
— Но-но! — грозно крикнул Грамотин. — Ты, видно, позабыл, что полковник Александр Гонсевский — глава Стрелецкого приказа и имеет чин боярина?
— То срам и стыд.
— Смотри! В клетях чтоб все светилось! Какие у нас самые отменные охотничьи угодья?
— У нас все угодья такие, каких нигде в свете нет, тем паче в Польше.
— Пошел вон, старый дурак!
…Дьяк Иван Грамотен отправился в Думу, где собрались бояре-изменники. Мстиславский был озабочен. Тонкое лицо его морщилось, точно у него болели зубы — продажное дело сильно портил Смоленск, не покорившийся королю и отвергающий указы бояр.
— Готова грамота? — спросил Мстиславский, как только Грамотен вошел в Думную палату.
— Все чин чином, князь, — сказал с почтительностью дьяк, протянув думному голове свиток.
Мстиславский, посмотрев, отдал свиток Салтыкову, заметив:
— Королевичу должно прийтись к сердцу.
— Молодцами, дьяки! — воссиял Салтыков.
Федор Шереметев и Иван Романов также одобрили. Салтыков сказал:
— Слать немедля гонца к королю. Он должен знать, как мы тут за него радеем.
В палату вошел, в новом полукафтанье, с напомаженной рыжеватой бородкой, пан Гонсевский, милостиво кивнул боярам.
Андрей Голицын, вскочив с лавки, гневно обернулся к Гонсевскому:
— Вы что себе, паны, позволяете? От вас большая кривда делается.
Мстиславский гневно взглянул на него.
— А ты, князь Федор Иваныч, промысли не только о своей выгоде, а о России. Мы Владислава-королевича позвали в государи, а где он? Ответь, пан Гонсевский: где королевич? Его нету в Москве, вы его не пускаете. Не от его имени к нам идут листы, а от имени короля. Худородных людей равняют с нами, большими людьми.
Гонсевский запомнил эти слова и с этого часа возненавидел Голицына.
— Ты, Голицын, не позорь нас перед великим королем! — наливаясь кровью, крикнул Басманов.
— Теперь не время нам впадать в ругань, — примиряюще перебил его Воротынский.
— Надо добиться от патриарха благословения на присягу народа королю Сигизмунду, — изрек Мстиславский. — Пускай идут к нему Салтыков с Андроновым.
Те воротились ни с чем. Гермоген, не дослушав их, выставил вон.
На другой день к Гермогену отправились Мстиславский с Салтыковым.
Патриарх трапезничал: ел квас с черным хлебом.
— Владыко! По велению больших бояр и с твоего согласия надобно послать к королю Сигизмунду известие, что Москва готова присягнуть ему, — сказал Мстиславский, боясь смотреть в сверкающие глаза патриарха, — пока королевич Владислав зело юн.
Гермоген заявил им:
— Сигизмунду не быть на московском троне! — и растворил двери. — Уйдите вон, королевские верники! Продались! — загремел он. — Теперь уж Жигимонт бросил игру с королевичем и требует престола себе! Вы с чем, христопродавцы, явились ко мне? — Гермоген был страшен в эту минуту. — Хотите, чтобы Православная церковь подпала под папскую латынь? Захотели в цари басурмана — врага России?
Салтыков потянул из ножен саблю, выкрикнул угрожающе:
— Я сейчас отрублю тебе голову, старый дурак!
Гермоген, спокойный, несгибаемый, стоял перед ними, глаза его горели, как уголья.
— Будьте вы, изменники, прокляты! Я созову торговых и иных людей, гостей по сотням к себе в соборную церковь. Пущай они скажут свое слово.
На следующее утро в Успенский собор повалил валом созванный патриархом народ.
Гермоген говорил гневно:
— Христиане! Люди православные, гости и посадские! Бояре постыдно, по наущению диавола и их крестного отца, врага России гетмана Жолкевского, теперь уже требуют отдать трон и государство не под Владислава, а под короля Сигизмунда, а посулы его вам всем известны: он хочет окатоличить Русь, истребить нашу веру и государство. Быть тому или не быть? Вы должны здесь пред святым алтарем, пред образом Пречистой Пресветлой Богородицы ответить: целовать ли королю крест?