— «Князя Василия Шуйского одною Москвою выбрали, а иные города того не ведают, и князь Шуйский не люб нам на царстве…»
Гермоген не дослушал яростно стукнув в наледь посохом:
— Царь Василий Иванович избран Богом и православными христианами.
Заговорщики бросились во дворец.
Василий Иванович бесстрашно встретил их у дверей; с яростью, какой никогда за ним не знали, крикнул:
— Клятвопреступники! Если хотите убить меня — убейте, но свести меня с законного престола вы не можете. Такое ли ныне время — заниматься крамолами? Или вы продались тушинскому вору и шляхте?
Ощетинясь мечами и саблями, заговорщики метнулись вон из Кремля; к ночи они уже достигли тушинского лагеря. Князь Василий Васильевич Голицын, спустив собак и выставив охрану, заперся на своем подворье, но его не тронули.
XVIII
Троице-Сергиев монастырь всю зиму просидел в жестокой осаде. Тяжелый раздор, начавшийся еще с осени, когда обороняющиеся отбивались из последних сил, меж двумя воеводами — Долгоруким и Голохвастовым, усилился к концу зимы, и тогда же, с середины ноября, на защитников крепости, как поветрие, напал мор — прикинулась цинга.
— Бога прогневили. Горе нам! — заговорили осажденные.
Люди страдали, гнили заживо, выпадали зубы, пухли животы и ноги; Иосаф, почернелый, исхудалый до того, что ряса держалась на нем, как на рогатине, говорил на молитвах:
— Господи, спаси и помилуй рабов твоих, сами себе накликавших велику беду. То нам послано за прегрешения наши, за волчью грызню. — Исступленно просил с амвона: — Господи, за шишиморство и изменничество покарай всякого!
— Убить изменника Девочкина! — Такой клич понесся по монастырю…
Скрипели телеги, набитые мертвецами, хоронить покойников было негде, трупы их жгли, — в чадном, тошнотворном смраде тонули купола и колокольни обители…
Но не попустил Господь — смилостивился над терпящими великую нужду защитниками! Пономарь Иринарх, истинный христианин, с вечера много больше прежнего молился — в храме на вечерне и перед тем, как в своей крохотной келье ложился спать; он просил Пречистую, Преславную Богородицу умолить Господа, оказать пособление страждущим, гибнущим от мора защитникам Сергиевой обители. Иринарх был светел лицом и благочестив в помыслах, какие бы ни выпадали трудности. За радение к службе его любил архимандрит Иосаф и всегда ставил в пример другим, как несущего в душе своей озаренную Богом добродетель. Пономарь никому никогда не перечил, ел самую скудную пищу, а теперь, когда истощились запасы монастыря, питался тем, что пошлет Господь; в его келье было много сушеных кореньев и трав, которые вместе с кружкой кипятка и сухарем составляли всю его пищу. Но, несмотря на столь скудную еду, Иринарх не чувствовал упадка сил и никому не жаловался на телесную слабость.
— Слабость — не от еды, а от грехов наших, — говорил он, если кто-то жаловался на недомогание из-за нехватки пищи. — Об душе забыли, стало быть, и о Боге.
Иринарх всюду, где бы ни появлялся, вносил дух крепости и лада, смиряя одним своим сердечным взглядом враждующих. Он в числе немногих монастырских старцев, когда стали обвинять казначея Иосифа Девочкина в измене, в чем много преуспел монах Гурий Шишкин, заявил о его невиновности и сказал, что навет идет от корысти Гурия, жаждущего занять место казначея.
Ночью Иринарху приснился вещий сон: ему явился чудотворец Никон. Святой великий старец сказал ему: «Повеждь болящим людям: се падет снег во сию нощь, и хотящим исцеление получити да трутся тем новопадшим снегом. Рцы же всем людям, еко Никон сказал се».
— Падет снег и возлечит, — сказал Иринарх наутро всем болящим, уже не чаявшим стать на ноги.
Снег, чистый, как лебяжий пух, верно, пал к концу ночи.
— Тритеся им, братие, то дар Господний, — говорил Иринарх. — То слово от чудотворца Никона.
«И тем снегом тершиеся, и от тех мнози здравие получища». И было такое чудо: цинговый мор враз спал, выздоровели, повеселели люди.
Но не меньше мора губил защитников лавры раздор, нажитый в глухие времена татарского ига…
Старцы роптали:
— Видать, крепко мы прогневили Господа!
За зиму грызня усилилась до того, что боялись ножевых схваток. Архимандрит Иосаф пригрозил воеводам карой Господней.
Донесения, посланные Долгоруким Палицыну в Москву, не дошли, и тщетно воевода ждал присылки царем подкрепления, которое прикончило бы вражду в осажденном монастыре и отозвало бы с воеводства Голохвастова.
Дьякон левого клироса Гурий Шишкин как-то пополудни поскребся к главному воеводе. Намаявшись на крепостной стене — за день отбили два приступа, Долгорукий прямо в настылых доспехах испил чарку, заедая черным хлебом с луком.
— В монастыре измена, княже!
— Кто? — Долгорукий, отпихнув блюдо с хлебом, ухватил за грудки дьякона — у того треснула под мышками ряса и выпучились глаза.
— Казначей Иосиф Девочкин продался Сапеге! А Алешка Голохвастов, как ты знаешь, горою прямит за него. Еще два сына боярских, переяславцы Петруха Ошушков и Степанко Лешуков, выдали ляхам, как из верхнева пруда выпустить всю воду.
— Сей же час Девочкина на дыбу!
Долгорукий опрокинул еще чарку, прицепил саблю и, бренча ножнами по истертым ступеням, спустился в каменную утробу монастырского погреба. Туда только что за волосья стянули казначея Иосифа Девочкина, повалили на выпреметную скамью[47], надев хомут, вздернули казначея на дыбу — у того затрещали кости, его стали бить раскаленным прутом по ребрам, и Девочкин тупо и дико завыл.
— Отвечай, собака: посылал Оську Селявина к Сапеге? С кем переправляешь грамоты? — Долгорукий впился взглядом в вылезающие из орбит кровавые зенки казначея. — Не одного Селявина. Еще четверых посылал к шляхтичам. В сговоре с Голохвастовым? Ну? Переломайте ему ребра!
Пыточную забила смрадная вонь, — и тогда Девочкин выдохнул из жутко раззявленного рта, не вынес пытки, должно, оговорив себя:
— Каюся… в измене… посылал Оську. Голохвастов со мною в сговоре.
Девочкин заплакал, моля о сострадании, но пытальщики опять безжалостно раскаленными щипцами ухватили его за ребра.
— Ну! Не то четвертуем!
— Как вы завтра учините вылазку, Голохвастов хочет вороты открыть шляхтичам, — захрипел Девочкин.
Правду ли он, истерзанный, говорил? То было известно лишь Богу…
Поднявшись из пыточного погреба, Долгорукий грудь в грудь сошелся в архимандритом Иосафом. Его большое, тяжелое лицо было темно и устрашающе, клокастые брови Иосафа полезли на лоб, выговорил с придыхом:
— Ты что ж чинишь, воевода? Распял на дыбе казначея монастыря, монаха, день и ночь молящегося Творцу?! Слыхано ли подобное?! Да как ты посмел в моей обители учинить это?!
— Отец Иосаф, Девочкин — изменник, и он умрет. Он только что сознался. Не потакай измене!
— На Девочкине нету вины, — тихо молвил стоявший поодаль Иринарх.
— Знай свое место, пономарь! — цыкнул на него воевода.
— Тут, княже, дело темно… изменник ли он? Или кем-то заложен как изменник? — сказал Иосаф.
По кельям, как веретенья, копилась тяжелая злоба, готовая вырваться наружу. По монастырю шел тяжелый ропот, уныло тащились, чтобы лезть на стены, монахи, иные ругались:
— Креста на них, видно, нету! Нашли время смуту наводить.
Старцы-монахи увещевали молодых ратников:
— Пошто Бога гневите, окаянные? Ай захотелось, чтоб в Сергиевом доме — в храме Пречистой Богородицы — распоряжалась латынь?! На нас Россия глядит. Клянитесь пред мощами святого Сергия: биться с супостатами за обитель до последнего вздоха — и пускай осеняет вас крестная сила Господа!
Темной ноябрьской ночью над прахом святого Сергия стояли коленопреклоненные воеводы — Иосаф давал им благословение на ратный подвиг, совал в губы тяжелый золотой крест, свою сухую руку, напутствовал:
— Бог с вами, идите на окаянных!
Задумали дерзкую вылазку в стан Сапеги. В крепости ударили в осадный колокол.
47
Выпреметная (выпрямная) скамья — место пыток.