Корсаков действительно оказался отменным мастером: через день донес, что слышал подкопы.
— Господь помог нам! — перекрестился Иосаф. — Надо взорвать сей тайный ход.
— Нынешней же ночью! Бери десятерых стрельцов, дело про твою голову! — приказал Долгорукий Корсакову.
— Устроим гетманам пир! — хохотнул тот.
В следующую вылазку ратные высыпали из монастыря, и им удалось добраться до подкопа, два смельчака заложили пороховой заряд — рванули так, что весь подкоп завалило.
— Славное дело! — сказал Долгорукий, входя в келью архимандрита Иосафа. Там уже сидел воевода Голохвастов. Старец, занемогший, только что встал с постели, кашлял и крестился, выглядел слабым.
— Не торопливо ли учинили? — заметил с осторожностью Голохвастов.
— А ты, воевода, куда гнешь? — тихо спросил Долгорукий.
— Я лишь о том, что, может, спугнули гетманов…
— Не дали им войти в монастырь? Так разумеешь?
Голохвастов, побагровев, встал, и теперь воеводы стояли друг против друга. Какой-то жидкий, неуловимый свет скользил в небольших коричневых глазах Голохвастова. Однако Долгорукий не хотел верить слухам об измене.
Вошел черный от копоти лазутчик, ходивший в стан поляков, с хорошей вестью: главную литовскую пушку «трещеру», садившую многопудовыми ядрами по крепости и причинявшую много бед, вчера меткою стрельбою настенных орудий удалось разбить.
Через два дня пробили лаз и первой же ночью порядочно покололи сапежинцев в ближних окопах, сожгли две деревни, где они расположились. Шляхтичи — кто жарился в огне, кто в исподнем вырвался из объятых пламенем хат.
Пан Будзило, приехавший из Тушина в стан Сапеги в это утро, посоветовал:
— Вернее всего, чем их можно одолеть без потерь, — это голодным измором. Панове, разве вы не видите, как мало припасов у монастырских? Как вы о сем не подумали! Никого не выпускать из крепости. Долго они там не усидят. Уморим голодом. За зиму передохнут.
Сапега приказал:
— Забрать весь скот и все припасы в округе. Жечь окрестные жилища и леса — оставим им пепел да смрад!
— Будем уповать на то, что перегрызутся они там с голоду, — сказал старый иезуит, находившийся при Сапеге. — Задушим их ихними же руками.
— К Рождеству сдадутся, — сказал с уверенностью Лисовский, но иезуит покачал головой:
— Ты их плохо знаешь! Это такое живучее племя!
…Не ошибался воевода Долгорукий — нюхом почуял измену. Грызня меж воеводами усиливалась, ничего не мог сделать Иосаф, грозивший именем святого Сергия у его праха великими карами.
— Вы пошто не боитеся греха и суда Господнего пред святым алтарем? — кричал он воеводам исступленно. — На вас ляжет такая вина, что ввек не смыть позору!
— Я не об себе, отче, хлопочу, — оправдывался Долгорукий, — но откуда шляхта знает, что у нас деется? Откуда гетманы имеют доводы[46]? Вчера поймали их лазутчика, когда, он выходил от казначея Девочкина, и за казначея заступился Голохвастов. Тут все покрыто мраком… Не открыли б ночью Красные вороты!
— Да я голову срублю всякому, кто похилится на измену! — заявил Иосафу Голохвастов. Воевода, видно, не хитрил и к шляхтичам не прямил, но не терпел делить с кем-то власть; на том и шли стычки.
…Авраамий Палицын, келарь (ведал припасами Троицкого монастыря), в это время находился в Москве — жил при Троицком подворье, в Богоявленском монастыре. В середине зимы до него дошли страшные слухи об открывшейся в Троице измене, а также о грызне между воеводами, ратными людьми и монахами. Ни одна посланная в Москву грамота воеводы Долгорукого, где он писал: «Пожалуй, Авраамий Иванович, извести государю тайно, что здесь, в осаде, ссору делает большую Алексей Голохвастов, и про него велел бы сыскать, и велел бы его к Москве взять», — не дошла. Но слух, однако, дошел — и про распрю Долгорукого с Голохвастовым, и про измену казначея Иосифа Девочкина, и про грызню ратников с монахами.
Палицын, не раздумывая, отправился во дворец к Шуйскому. По Кремлю серыми дерюгами гуляла вьюга, в мутных просветах едва проглядывали колокольни, меж домами кружил колючий ветер. Дворцовая стража, рынды и стрельцы, как каменные столбы, густо стояли около входа. Скорбно взглянул Авраамий Иванович на золоченую лестницу и двери терема, — не было тут ныне ни власти, ни славы! На лестнице келарю встретился патриарх. Гермоген скорбно покачивал головою, поравнявшись, выговорил:
— Худо… Худо. Видит Бог — катимся во ад.
— Надо бы худее, да некуда. — Палицын низко поклонился и вошел в золотую палату.
В двух высоких печах жарко гудели сухие сосновые поленья; в слюдяные окошки цедился свет мглистого, мутного дня; Шуйский сидел за столом, пригнув тяжелую голову, и слушал своего духовника. Духовник замолчал, возведя на келаря глаза, и, как только Шуйский махнул ему рукой, тихо удалился.
— Государь, я должен ехать в Троицу. Там распря и обиженье велико, а может быть, и измена.
— В Троицкий не въедешь: тебя схватят шляхтичи. Великая беда повисла над Московией; я не в силах помочь монастырю, — промолвил царь и спросил: — Ты ведаешь, какие поднялись на хлеб цены: четверть ржи — семь рублей! Распорядись, чтобы из монастырских житниц стали продавать жито.
— Опустошим житницы, государь! — возразил Палицын.
— Зато спасем Москву!
— Теперь вся надежа на Михайлу Скопина, — в глубокой тишине проговорил Авраамий Иванович. — И на Господа Бога.
Шуйский заплакал.
XVII
В столовой палате Гагариных голова к голове сидели заговорщики: рязанец Григорий Сумбулов, сам хозяин — крепенький, как репа, князь Роман, Тимофей Грязной, да вдоль стены ходил молчаливой тенью, будто посторонний, князь Василий Васильевич Голицын.
— Убить — и на том конец! — Грязной пристукнул кулаком по столу.
— Как не выйдет — назад не хилиться. — Князь Роман утер багровое, полнокровное лицо. — Рябого дале нельзя оставлять на троне. От него все беды и пагубы.
Сумбулов обернулся к Голицыну:
— Веди, князь, бояр на Красную площадь!
— Навряд они пойдут, вы уж без меня… А душою я с вами. — И князь Василий Васильевич предусмотрительно покинул дом Романа Гагарина.
Напрасно заговорщики кидались от дома к дому — не только знатные, но и середние бояре не отозвались на их призыв, за которым не было видно еще общего желания Москвы. Григорий Сумбулов схватился за голову, прошептал:
— Пресвятая Матерь, не погуби! Что ж будет-то?..
Зазвонили в набат. Народ повалил на Красную площадь.
Но попытка поднять бояр снова оказалась тщетной: никто из бояр на Красную площадь не вышел, кроме князя Василия Голицына, который сам метил на престол.
Заговорщики, собранные по-походному — при саблях, мечах и пистолях, не медля ни минуты, устремились в Успенский за патриархом. Гермоген служил заутреню. Величаво раздавались, отдаваясь в высоком куполе, его молитвенные слова. Паства, увидев разгоряченные лица заговорщиков, стала жаться по углам.
Сумбулов резко, непочтительно сказал патриарху:
— Иди, владыко, на Лобное место!
Гермоген не ответил.
Тимофей Грязной и двое каких-то дворянских детей, ухватив патриарха под мышки, поволокли его вон, в дверях с ног до головы старца окатили песком и птичьим пометом.
Патриарха потащили к Лобному… Там, надсаживая глотку, в безмолвную толпу уже кидал распаленные речи Грязной:
— Шуйский тайно убивает и в воду сажает нашу братию! Убитых и утопленных пропало уже две тысячи. Долой Шуйского — мы не сажали его на трон! Сам же, оборотень, порушил свою подкрестную запись!
— Отвечай: в какое время и кого казнил Шуйский? — посунулся к нему патриарх Гермоген.
Сумбулов процедил сквозь зубы:
— Увидишь, как их бросят в проруби. Читай, Роман, нашу грамоту.
Роман Гагарин, боязливо подавшись на ступени Лобного, развернул столбец, не шибко уверенно начал читать:
46
Доводы — доносы.