Изменить стиль страницы

— Ага, попалась! — торжествующе захохотал этот кто-то. — Я тебе говорил: на дне морском разыщу. И разыскал вот!

И Варя — что было мочи — закричала, закричала, взывая о помощи.

Она не сразу очнулась, не сразу узнала Анфису, склонившуюся над ее кроватью: странно белую, призрачную.

— Ну разве эдак можно? Я подумала, тебя режут, — шепотом сказала девушка, придерживая у подбородка ворот холщовой жесткой рубашки.

— Мне сон… страшный такой, — расслабленно, точно больная, и тоже шепотом проговорила Варя. — А почему так светло? Уже утро?

— Нет. Луна в окно светит.

И верно: в самое верхнее звено рамы заглядывала луна — голая, озябшая.

Анфиса неслышно опустилась на край кровати. Ласково, ровно мать в детстве, погладила Варю по щеке ладонью, горячей и сухой ладонью.

— А ты перекстись… сотвори «Отче наш», и все страхи улетучатся.

Варя оглядела немотно-глухую, как преисподняя, комнату, осиянную лунным светом — мертвенным, равнодушным ко всему живому, и ей померещилось: начинается новый кошмар.

— Не думай смеяться, я правду говорю, — шептала Анфиса. — Меня бабушка научила. Она все молитвы знала. Она и дьявола могла отогнать…

О чем еще говорила свистящим, шепелявым шепотом Анфиса, Варя уже не слышала. Тут она вдруг заснула — спокойно и крепко.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В субботу Варя ходила в соседнее село Порубежку на почту.

Хоть Варя и не хотела признаваться себе в том, что зимой погорячилась, отправив Лешке глупую, ой какую глупую телеграмму, но где-то в тайнике души уже кляла себя за эту свою необузданную горячность. И давно ждала, каждый божий день ждала от Лешки писем, а он все молчал и молчал.

Варе надо бы самой послать ему весточку, приласкаться, загладить опрометчивый шаг, да гордость девичья мешала.

Нынче под утро Варе спились блины — масляные, с румяными похрустывающими ободками, пышущие печным зноем. Проснулась, а они, блины эти самые, всё так и стоят перед глазами — страшно вкусные домашние.

И тут Варя вспомнила, горько вздыхая, как, бывало, сестра, верившая всяким снам, певуче, со смаком, тянула: «А если, случаем, блины во сне увидеть доведется, то уж непременным образом письмо получишь. Самым непременным образом!»

«А быть может, и правда, на почте лежит для меня письмо? — думала Варя, глядя в однообразно белый, как небытие, потолок. — Вдруг Лешка послал письмо «до востребования»? Оно и лежит на почте, ждет не дождется меня?»

Вот после работы Варя и отправилась в Порубежку — старинное волжское село, укрывшееся за горным кряжем от гулливых зимних метелей.

Снег в лощине уже давно весь растаял. Его спалило солнце, источили теплые ветры. Зимняя натруженная дорога тоже давным-давно рухнула. Теперь на месте когда-то укатанной полозьями и колесами машин искристо-синей бугристой дороги тянулась унылая мазутно-ржавая вязкая полоса грязи с лужицами квасной гущи. И в село строители ходили по высокой обочине, уже пообветревшей, протоптанной среди невысокого колючего кустарника.

Но в горах местами лежал снег. Последний снег. Он просвечивал сквозь неодетый еще лес. И казалось, там, на горных склонах, кто-то разбросал холсты.

Уже показались прокоптелые рубленные из сосняка сельские баньки, разноцветными лоскутками замелькали железные крыши изб, а над ними в предвечернем небе — чистом и звучном — серебрился купол приземистого собора.

В селе жили многие семьи нефтяников. Пока строители нового городка не могли обеспечить квартирами всех работающих на промысле.

При дороге, вблизи Порубежки, стояла тонкая, грустная рябина.

Варя взглянула на одинокое, ничем не приметное деревцо. Снова взглянула и заулыбалась.

В прошлую осень, в октябре, какая это была красавица! Узкие, лодочкой, оранжевые листики трепал из стороны в сторону задиристый ветер, гнул непокорную вершину, а деревцо, увешанное сверху донизу коралловыми ожерельями, не поддавалось ему.

Всем людям на диво была эта одинокая придорожная рябина, всех она радовала, у всех вызывала на губах невольную улыбку. И ее никто не трогал, никто не обрывал с нее крупных жарких бусин — ни пеший, ни конный.

Но нашлись-таки злые люди, которым захотелось погубить деревцо, полыхающее радостным огнем.

Как-то раз, недели за две до отъезда Лешки на военную службу, Варя и Лешка возвращались вечером из Порубежки к себе в Солнечное. Навстречу им несся по дороге грузовик, распуская по ветру длиннущий грязно-серый хвост пыли.

И вдруг у самой рябины машина со скрежетом остановилась, точно споткнулся норовистый конь. На миг-другой и грузовик и деревцо сразу скрылось в густом, как бы дымном, вихре.

— Нарви, Петруха, ягод, сгодятся! — донесся до Лешки с Варей глухой булькающий голос.

— А чего тута нянчиться, мы в момент под корень ее! И и кузов! — ответил другой голос, залихватски веселый, пьяный. — А дома самогоночку на ейных ягодах настоим!

И тут Лешка со всех ног ринулся к машине, пока еще еле обозначившейся в поредевшем седом облаке.

— Стойте, бандюки! — закричал он, бесстрашный, подбегая к саженного роста верзиле, уже вскинувшему топор, чтобы сразить ни в чем не повинную рябину.

У Вари и сейчас по спине пробежали мурашки, когда она вспомнила тот случай, продолжая глядеть на тихое, такое скромное теперь деревцо с набухшими лиловатыми почками.

Под Лешкиной рябиной она постояла на бестравной земле, слушая негромкую песенку овсянки, зинькающей высоко над головой, и побрела дальше.

И Варе уже верилось: ждет ее на почте письмо, его, Лешкино, письмо.

Она так торопилась, что когда пришла на почту, смуглое цыганское лицо ее все засияло в светлых бусинках пота. Она и паспорт протянула в окошечко нетерпеливой, дрожащей рукой.

Медлительная пожилая женщина в очках молча взяла паспорт и долго-долго перебирала письма. Варя со страхом смотрела на эти мелькавшие конверты в длинных пальцах, выпачканных чернилами, будто ожидала приговора.

Но вот женщина сунула в какой-то ящик пачку чужих растрепанных конвертов, видно, опостылевших ей, и так же молча возвратила Варе паспорт.

Варе хотелось спросить: «А не лежат ли у вас где-нибудь еще письма?» Но она не спросила, она не в силах была и рта раскрыть.

Шатаясь, вышла Варя из душного помещения, пропахшего сургучной гарью и клеем. Вышла на крыльцо, прислонилась плечом к распахнутой настежь сенной двери, да и простояла так до тех пор, пока не окликнул ее проходивший мимо казах Шомурад.

В серой смушковой шапке набекрень, в новом негнущемся плаще и начищенных до блеска сапогах, этот застенчивый юноша мало чем походил на многих ребят со стройки, вечно грязных, неопрятных.

— Почему скучаете тут? — спросил Шомурад, останавливаясь у крыльца, — Кого-нибудь ожидаете?

Варя мотнула головой.

— Нет, Шомурад, — не сразу сказала она, с большим усилием овладев собой. — Я никого не жду.

Постояла так еще недолго и стала спускаться вниз — медленно, слишком медленно, точно крыльцо все обледенею и она боялась поскользнуться.

— Скучно одному… сам по себе знаю, — снова заговорил Шомурад, не глядя на Варю. — Собирался в клуб на кино сходить, духу не хватило… очень даже скучно одному. Пойдем вместе, не скучно будет.

— Я домой пойду. — Чуть косящие Варины глаза, всегда с веселой смешинкой где-то там, в глубине зрачков, в этот миг были грустными, непривычно грустными. — А вы возвращайтесь-ка в клуб, Шомурад. Там девушек много бывает… познакомитесь.

Казах как-то сразу побагровел лицом. Немного погодя, он несмело опросил:

— С вами, Варя, можно?

Они долго — через все село — шли молча: Варя впереди, казах чуть приотстав.

Смеркалось: в прозрачном, но уже как бы отсыревшем воздухе, совсем еще недавно нежно розовевшем, разливалась негустая, по-весеннему трепетная просинь.

Далеко окрест разносился колокольный звон: ленивый, печальный, нагоняющий на душу тоску. Этот звон сзывал верующих к вечерне. Варе уже повстречалось несколько женщин. Молчаливые богомолки мелкими шажками семенили в церковь, похожие, точно тени, одна на другую.