Изменить стиль страницы

«Неужели это правда… неужели наша Анфиса тоже из таких вот? — подумала Варя, глядя в бледное лицо молоденькой девушки с опущенными глазами. Та была в темном шелковом платке, туго заколотом под самым подбородком, и в коричневом пальто — совсем в обыкновенном, стандартного пошива. Девушка бережно поддерживала под локоть согнутую крючком старушку. Казалось, они обе не ступали ногами по грешной земле, а плыли по воздуху. — Она, Анфиса, вот так же… и в глаза никому не смотрит, и молчит все».

И Варя — не первый раз за последние дни — с содроганием вспомнила недавнюю глухую полночь, пугающе-светлую, призрачную полночь, и склоненную над ней — тоже призрачную — Анфису.

У самой последней, на отшибе, покосившейся избы, крытой когда-то давно соломой впричесочку, стояли две повздорившие между собой девчонки.

— Ирка-запирка! Ирка-запирка! — твердила скороговоркой одна из них, долговязая и поджарая, в красной вязаной шапочке. Она в одно и то же время молола языком и притопывала, будто козочка, ногами.

Ее подружка, пухлая, неповоротливая, закутанная в меховую шубку, молчала, то краснея, то белея от гнева. Но вот и она наконец решила развязать язык.

— А ты, а ты, — девчурка перевела дух, вытаращила глаза со стоящими в них слезинами, — а ты… ты просто никто! Вот кто ты!

И, заревев басом, бросилась опрометью к калитке.

— Ай-ай! Ка-ак неприлично… такой маленький девочка и так нехорошо ругается! — погрозил Шомурад пальцем девчонке в красной шапочке.

Красная шапочка застеснялась, хмыкнула наморщенным носом и тоже побежала прочь от покосившейся избы, из которой все еще доносились горькие басовитые всхлипывания.

И вот уже ни села, ничего не осталось вокруг, кроме горбатых гор по сторонам да раскиселившейся дороги. Теперь сумерки круто загустели, будто их окропили фиолетовыми чернилами. А из дальнего Бирючьего оврага потянуло апрельским знобящим сквознячком… И тотчас ощутимее стали запахи весны. Пахло почками, клейко-смолистыми, сластимо-горькими, пахло талой землицей и еще чем-то на удивление хмельным, будто дурман.

Шомурад начал часто и громко вздыхать. Варя приостановилась, глянула назад.

— Что с вами, Шомурад?

Тот еще раз шумно передохнул, раздувая широкие ноздри, ровно запыхавшийся на скаку иноходец. Беспомощно развел руками.

— Лучше мне одному идти… с тобой с ума пропадешь!

Хотя на душе у Вари скребли кошки, она все же не удержалась, прыснула в кулак.

— Чем это я вам не угодила?

Протянув руку, Шомурад осторожно, одними лишь подушечками пальцев, чуть коснулся упругой Вариной косы.

— Иду, иду… всю дорогу иду и твоя коса вижу. — Казах отдернул руку, словно обжегся. — Какой у тебя волос… такой бывает грива у молодой ногайский жеребенка. Совсем-совсем молодой.

И он звонко прищелкнул языком.

Варя сошла с тропинки и холодно проговорила:

— Идите-ка теперь вы впереди. Вы ведь мужчина… Я в темноте волков боюсь.

В Солнечное они пришли затемно. На лавочке у общежития восседал в тулупе и валенках с калошами Мишал Мишалыч, располневший не в меру старик с дряблым одутловатым старушечьим лицом.

— Сумерничаете, Михаил Михайлыч? — спросила Варя и присела рядом со сторожем. И лишь тут почувствовала, как она невыносимо устала. Гудели ноги, ныла поясница, а по вискам барабанили невидимые молоточки.

— А ты, девонька, нагулялась? — вопросом ответил Мишал Мишалыч, набивая табаком носогрейку и косясь на проходившего по крылечку казаха. Почему-то старик недолюбливал этого тихого парня.

— На почту ходила, а писем нет, — вдруг призналась Варя.

Старик посопел-посопел, сказал:

— Ты дай-ка мне адресок… Я его с перчиком прочищу… А ведь какой лебедь-то был! Я в твоем этом Лешке души не чаял, а он — на тебе…

— Ну что вы, Михайлыч! — Варя испуганно схватила старика за рукав тулупа. — Он хороший… он такой хороший! Это я… я во всем виноватая!

Запела скрипучая дверь, и на крыльцо выкатилась кругленькая Оксана в пальто клюквенного цвета и на диво замысловатой шляпке. От нее нестерпимо — за версту — несло дешевыми духами.

— Привет честной компании! — пропела Оксана. Помолчав, насмешливо добавила: — А тебе, Варвара, видно, парней мало? Деда непорочного хочешь в грех ввести?

Мишал Мишалыч выпустил к черному мглистому небу с редкими расплывчатыми звездочками струйку забористого, едучего дыма. Пошевелил косматыми, как у лешего, бровями и картинно подбоченился:

— А чем я тебе не жених, егоза-дереза?

Оксана фыркнула, помахала кружевным платочком.

— Ты, дед, летом кури этот свой зверобой. Наверняка все мошки в придачу с комариками враз протянут ноги!

— Ишь, вострая на язык! Ты мне не юли, а ответь напрямки: чем же я непригожий жених?

— Все бы ничего, да толст больно. — Оксана дерзко и нахально глянула старику в глаза — по-детски наивные, с прозрачной стоячей слезиной. — У теперешних невест и кроватей таких не найдется, чтобы тебя, борова, уложить!

Добродушно хихикая, старик покачал головой.

— Пустомеля. Право слово, пустомеля! А полноту мою ты не тревожь! Полнота, она того… все к старости тяжелеют. Землица наша, матушка, и та тяжелеет. Каждодневно. На сколько тыщев тонн каждый день тяжелеет.

Мишал Мишалыч вдруг выпрямился и смерил маленькую расфуфыренную Оксану долгим презрительным взглядом.

И Оксану точно вихрем с крыльца сдунуло. Скрываясь в непроглядной стынущей тьме, она яростно бормотала какие-то ругательства.

Варя встала и поплелась к себе в комнату. В коридоре ее встретил Михаил: чистый, выбритый, в модном своем московском пальто.

— Варяус, ты где… — начал было он, но Варя сердито одернула его.

— Отвяжись, Мишка, ну, что ты, клоун, в самом деле?

И он сразу сник, зачем-то спрятал за спину руки.

— Может, в кино прошвырнемся? — тихо, смиренно спросил Михаил немного погодя, плетясь вслед за Варей на некотором расстоянии.

У дверей своей комнаты Варя оглянулась.

— Вы что все… на кино нынче помешались?

— А сегодня, знаешь ли, в Порубежке иностранный фильм крутят: «Одни неприятности». Сходим? — уже совсем молящим голосом протянул Михаил.

— Спасибо. У меня своих неприятностей хоть отбавляй! — отрезала Варя и перед самым Мишкиным носом хлопнула дверью.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Варя зажмурилась. Ей не хотелось видеть снующую по комнате веселую-развеселую Оксану. Напевая себе под нос, она то роняла табуретку, то с маху грохала крышкой огромного разбухшего чемодана, похожего на ненасытного обжору, то выходила из комнаты, то входила в комнату, каждый раз хлопая дверью так, будто где-то рядом стреляли из пистолета. Невольно думалось — эта маленькая шумливая девушка поставила перед собой цель: во что бы то ни стало поднять на ноги не только Варю, но и все общежитие.

Раньше, еще девчонкой, при матери, Варя так любила воскресные дни, свободные от школьных занятий. Особенно приятно было поваляться, понежиться утром на печке. Печь топится, потрескивают в ее черной утробе сучки, в квашне всходит пахучее ноздреватое тесто, под боком у тебя лениво мурлычет ласковая кошка, и на душе сладостно покойно, безмятежно тихо.

И жилось же тогда ей, счастливой!

В деревушке, горсточкой приткнувшейся к березовой роще, школы своей не было, и Варя бегала вместе с другими голоногими толстопятыми девчонками, в соседнее село Константиново, знаменитое на Руси село. Это здесь, в Константинове, родился крестьянский поэт Сергей Есенин…

Спит ковыль. Равнина дорогая
И свинцовой свежести полынь.
Никакая родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь, —

шептали Варины губы.

И она видела — отчетливо видела — и эту росную изумрудно-сизую равнину, и веселящие душеньку березовые перелески, полные птичьего щебетания, теней и блеска, и молодой полынок на пологих буграх, и ковыль — сизый, шелковистый, зыбистый, что твоя морская волна.