Изменить стиль страницы

Варя повернулась на живот. Задребезжали пружины ненавистной ей панцирной сетки, и на пол соскользнула с края кровати книга. Но она не подняла книгу. Уперлась кулачком в подбородок и снова задумалась.

До чего же она безрассудно поступила прошлой весной: послушалась Лешку и прикатила с ним сюда — совсем в чужие ей края. Ох, безрассудно!

Правда, вначале Варю все-то, все здесь пленяло. И лесистые лохматые Жигули, такие местами еще дикие, и светлая, широкая-преширокая Волга.

На стройку городка нефтяников они приехали из Москвы большой дружной артелью. А когда добрались до этой залитой солнцем просторной поляны, с трех сторон окруженной островерхими горами, Варя так и ахнула от удивления.

Даже бывалые, тертые калачи, успевшие повидать свет, качали головами и с грустной восторженностью говорили:

— Оно, братки, в этой благодати тыщу лет проживешь и не охнешь!

А потом как-то весело, с шуточками и прибауточками, положили начало новому городу: возвели первый двухэтажный сборный дом. В этом охристо-желтом, радующем глаз особняке поселились с детишками семейные. А холостежь чуть ли не до самых заморозков вольготно, по-цыгански, жила в походных палатках. И до чего же славное это было время!

Особенно же по душе пришлись палаточные «хоромы» и вся эта еще не устроенная жизнь Лешке.

Сидя вечером у дымного костра после трудного рабочего дня, он частенько говаривал Варе, щуря свои большие, такие просветленные карие глаза:

— А знатно здесь, эге? Ни дать ни взять — тайга, глушь.

— Ну какая же здесь тайга, какая глушь? — смеялась Варя. — В полсотне километров Волжская ГЭС, по реке трехпалубные пароходы снуют, в соседнем овраге нефтепромысел…

— Э-э, Варенька, плохая ты фантазерка! — тоже смеясь, перебивал Лешка Варю. Обнимал ее за плечи и украдкой жадно целовал в припахивающие горьковатым дымком губы.

К осени в Солнечном появилось еще три сборных дома — теперь уже для нефтяников. Были построены магазин и молодежное общежитие. Только Лешке в нем не пришлось пожить и денечка.

В одно хмурое, мутное утро в конце октября — утро до чертиков нудное и слякотное — Варя провожала Лешку в армию. Прочерневший на волжском солнце, на удивление возмужавший, в плечах — богатырь богатырем, он шагал и шагал к пристани, крепко стиснув в своей очерствевшей ладони маленькую Варину руку.

Моросил надоедливый прилипчивый дождишко, которому, думалось, не будет конца до нового потопа, а Лешка брел без кепки, клоня к суглинистой хлюпающей под ногами земле свою вихрастую, рыжевато-белесую голову с высоким крутым лбом.

За всю эту долгую дорогу до крохотного дебаркадера с перекошенной щелявой палубой они оба не проронили ни слова.

Спереди и сзади месили грязь парни и девушки, жены новобранцев, их отцы и матери, иные молодайки тащили на руках хныкающих младенцев, другие, чуть подвыпив, пронзительно голосили какие-то несуразные песий под нестройное пиликание двухрядки. И Варе показалось, что все ото происходит во сне, после чтения старой-старой книги про далекую рекрутчину.

На белый и тоже, мнилось, промокший до последней нитки пароход Лешка вбежал самым последним, когда девчурка-матрос — ей до смешного не шла форменная фуражка с «крабом», — тужась и пыхтя, убирала тяжелые мостки.

— Прилунился, налетный! — прикрикнула девчурка на Лешку, легко и красиво перемахнувшего двухметровую зеленовато-черную гулкую пропасть между дебаркадером и пароходом.

А он и ухом не повел. Встал у решетчатого борта и впился в Варю огромными глазищами — тоскующими и молящими.

И вот тут-то Варе до смерти захотелось прижать к своей груди эту вихрастую, такую упрямую голову, прижать и не отпускать от себя никуда, ни за что на свете не отпускать от себя…

Она не сразу заметила, как на подушке появились серые мокрые точки. Одна, другая, третья… Варя вздохнула, до крови кусая губы, обветренные, шелушащиеся. Потом перевернула подушку другой стороной и подняла с пола книгу.

Но ни зажигать свет, ни читать не хотелось. Ничего не хотелось. И Варя сунула книгу под скомканную подушку. Зачем этот чудак Мишка без конца пичкает ее Ремарком? Ремарка с охотой прочтешь одну книгу, от силы две. А в остальные можно и не заглядывать.

Может, Варя в чем-то и не права, она не критик, это ее собственное мнение, хотя Мишка и уверяет, что Варя высказывает не свои, а Лешкины мысли.

Мишка появился здесь совершенно неожиданно, зимой. А Варя к тому времени совсем извелась, совсем истосковалась тут без Лешки и стала подумывать о том, не вернуться ли ей снова в Подмосковье, в Бруски? Ее все время звала обратно к себе сестра. И какие это были масленые писульки! Сестра обещала Варе и то и это, ну просто златые горы! Но стоило Варе раз заикнуться в письме к Лешке о своем намерении оставить Солнечное и перебраться в Бруски до его возвращения с военной службы, как тот обрушил на ее бедную разнесчастную голову столько несправедливых и злых упреков! Варя так разгневалась, что сгоряча — в тот же день — отправила Лешке совсем коротенькую телеграмму, ну всего в несколько слов:

«Больше не пиши. Знать тебя не хочу».

Вот в это как раз тяжкое для Вари время Мишка и прискакал в Солнечное, точно снежный ком на голову скатился. Вначале приезду Мишки Варя несказанно обрадовалась. Но ненадолго. А потом и он надоел. И опять засосала Варю тоска, будто подколодная змея. День и ночь, ночь и день…

Странное дело. При Лешке Варю здесь все радовало, все веселило. Умиляли ее и березки — отчаянные близнецы-сестрицы, бесстрашно стоявшие на краю обрыва, на Сторожевой горе, в одичалом уголке, про который знал лишь только Лешка. Эти семь молодых берез срослись корнями и образовали причудливый диковинный куст.

А красавицы иволги? Прижав к губам ладошку, Варя могла простоять неизвестно сколько там минут, чтобы услышать чарующий, похожий на флейту свист невидимой в чащобе иволги, где-нибудь в глухом жигулевском овраге, куда, кроме них с Лешкой, и сам леший никогда не наведывался.

Случалось, усталые, ей-ей вконец измученные, они взбирались чуть ли не по отвесной оголенной стене горного кряжа на открытую всем ветрам маковку. Взберутся, глянут вокруг, и всю усталость словно рукой снимет. А сама-то маковка — что тебе девичий сарафан — цветами усыпана. Боже ты мой, ну какие там только не росли цветы! И махровая бахромчатая петунья, и белоголовые одуванчики, и мать-и-мачеха, и оранжево-языкастый бархатец, и пронзительной синевы колокольцы — тронь лишь стебелек, и они зазвенят, зазвенят на все Жигули!

Или вот золотые крупитчатые волжские пески. Вам приходилось когда-нибудь валяться на этих жгучих, не тронутых человеческой ногой песках? Не приходилось?..

— Варяус, Варяус, ты почему в темноте валяус? — вдруг услышала Варя над самым ухом. Она вздрогнула и, не поворачивая головы, сердито сказала:

— Мишка, это что, последние правила хорошего тона? Входить в комнату, не постучавшись?

— Извини, Варяус, но я трижды бухал в дверь каблуком.

— Странно, а я не слышала. — Варя потерла ладонью лоб. — Включи, пожалуйста, свет.

Этого Мишку теперь прямо не узнать. А ведь и живет-то здесь всего каких-нибудь три месяца с небольшим. Неужели в этих Жигулях и в самом деле, как уверял Лешка, воздух необыкновенный: весь медом пропитанный?

Приехал сюда человек без кровинки в лице, весь рыхлый какой-то, будто отечный. А сейчас — гляньте-ка на него: молодец молодцом!

Стоял вот и щерился: худущий, подтянутый, с прокаленным кирпичным румянцем на небритых остроскулых щеках.

Варя улеглась на спину и продолжала пристально и серьезно разглядывать щурившегося Мишку. Вдруг она про себя улыбнулась: глянула бы сейчас Мишкина родительница на свое чадо!

Серый нараспашку ватник, серые, обвисшие сзади хлопчатобумажные штаны, огромные порыжевшие кирзовые сапоги с загнувшимися носами. В правой руке — ушанка, тоже серая, заляпанная в двух местах суриком.

Если говорить всю правду, ох и помучилась Варя с этим вертопрахом Мишкой, когда он нежданно-негаданно заявился сюда! В Жигулях только что откуролесила шалая метель и ударили трескучие морозы, а на этом удальце одежда летняя была: синий беретик блином, осеннее пальто до колен, узкие, дудочкой, брюки, и длинноносые полуботинки на кожаной тонюсенькой подошве.