Много думала я о Вашинцеве и о Сергачеве — и тут, конечно, тоже не обошлось без открытий, большей частью насчет Вашинцева. Я не могла понять его так, как Сергачева, — всего до конца. Он был неясен, я не любила неясности… Я не знала еще полутонов.
Вашинцев как-то сказал мне:
— Ты пока еще целыми числами орудуешь. Постой, вот до дробей дойдешь..
Я не знала, что будет, когда я дойду «до дробей», но я начинала донимать, что я пока оперирую только «целыми числами», какими-то неделимыми и неуклюжими понятиями.
На тридцатый день пришел Вашинцев и принес опять гору книг. Было в нем в этот день что-то особое, какой-то налет грусти, какая-то рассеянность.
— Ну, прощай, — сказал он, подымаясь, чтобы уйти. — Может быть и не увидимся больше.
Он протянул большую широкую руку. Я вложила в нее свою и подняла глаза.
— Почему не увидимся?
Он провел левой рукой по волосам.
— В Петроград на Печаткинскую фабрику перебрасывают.
У меня дрогнула рука.
— Я скучать буду, Вашинцев.
— Ну?
— Честное слово.
Он как-то странно усмехнулся.
— Есть верное средство против скуки.
— Какое?
— В Петроград учиться ехать.
— А-а..
Он глядел мне в лицо. Мы все еще не разнимали рук. И вдруг он нагнулся и поцеловал мне руку. Я опешила. Я слышала, что существует такой обычай, но для меня в этом было что-то неприятное, фальшивое. Я покраснела до ушей и неловко вырвала от него свою руку.
— Будь счастлива.
Он повернулся и хотел уйти, потом остановился.
— А ведь я не верю в это «прощай», — сказал он чуть хрипло и, махнув рукой, почти выбежал вон. Я глянула на свою руку и спрятала ее под одеяло.
— Видный мужчина, — сказала соседка по койке, провожая Вашинцева глазами. — А в общем — все они сволочи порядочные. Сперва милая-размилая, а потом давай бог ноги.
— Он здесь совершенно не при чем, — сказала я, вспыхнув.
— Все они не при чем, — проворчала соседка и повернулась ко мне спиной.
На сорок первый день я выписалась из больницы и вернулась на фабрику. За эти сорок дней здесь многое изменилось. Не было Вашинцева, перебросили куда-то Фешина. С Сергачевым встреча вышла какая-то странная. Дома я его, конечно, не застала, на фабрике он тоже не сразу отыскался. По совести говоря, я не очень-то и разыскивала его, и встретились мы с ним в завкоме совершенно случайно.
— А, наконец-то, — обрадовался он, увидев меня. — Выздоровела совсем, значит? Ну вот, молодцом!
Он схватил мою руку, сильно ее встряхнул, хотел, видимо, сказать что-то приветливое, но вместо того озабоченно поскреб небритую щеку и торопливо заговорил:
— A y нас запарка, понимаешь, форменная. Придется тебя в работу взять. Как раз тридцатого числа совещание по рабкрину. Это толково, что ты вернулась. Я тебе объясню..
Он не успел ничего объяснить. Кто-то дергал его за рукав и совал в руки какие-то брошюры, потом его позвали к телефону, потом в партком. Он кинул на ходу: «Ты понимаешь, я на минутку, в общем — вечером увидимся», — и исчез.
Вечером он пришел ко мне, неся с собой туго набитый портфель и какую-то особую, неотделимую от него, атмосферу деловитой озабоченности. Весь вечер он рассказывал о фабричных происшествиях, какие произошли за время моего отсутствия, о всех конференциях и совещаниях. Я слушала невнимательно. Я все не могла отделаться от мысли (и от ощущения), что передо мной чужой, совершенно чужой человек. Эта мысль поразила меня утром на фабрике и преследовала весь день. Он сидел на стуле посреди комнаты и говорил, он вскакивал и ходил по комнате, — я тайком разглядывала его, следила за каждым его движением. Все в нем было для меня ново — голос, жесты, интонации — я будто впервые увидела его, и, кроме любопытства (и то довольно вялого), во мне ничего не было. Era домашний вид, его хлопоты с чайником, повешенный на стул пиджак — все это не имело той интимной прелести, какая существует в этих простых вещах, когда перед тобой человек, который дорог тебе.
Он не был дорог мне — это я видела. Когда он захотел остаться, я сказала, что устала за день, что еще нездорова. У него вытянулось лицо, но он поспешил согласиться.
— Да-да, понятно. Отдыхай, отдыхай.
Потом подхватил портфель и ушел. Я легла в постель разбитая, вялая, и не от того, что была нездорова. Я лгала Сергачеву. Я просто не могла остаться с ним. Одна мысль об этом была мне неприятна.
На следующий день я уже с утра носилась по фабрике. Работы было уйма, и через два часа я забыла, что была в отлучке целых полтора месяца. Однако под вечер я едва не свалилась с ног и часов в шесть ушла домой.
К удивлению моему, через час пришел Сергачев. Так рано он почти никогда не освобождался. Что-то в нем было не совсем обычное, но что — я понять не могла. Пока он не попытался обнять меня. Я вздрогнула и отстранилась. Мне вдруг стало противно и тяжело.
— Давай оставим это дело, — сказала я довольно резко.
— То есть как — оставим? — спросил он, не понимая моего движения. — Ты что? Нездорова?
— Нет, я здорова. Я и вчера была здорова.
— А-а, — протянул он, начиная, казалось, понимать.
Я отошла к окну.
Он стоял, не двигаясь, в глубине комнаты. Я чувствовала его у себя за спиной. Он молчал, долго молчал. Потом вдруг сказал тихо:
— Это что? Вашинцев? Да?
Я повернулась, как на пружине.
— Что, что?
Я смотрела на него во все глаза… Впервые он поразил меня.
— Ты что? Ревнуешь? Ты?
Он смутился.
— Ни черта я не ревную. И вообще все это какая-то чепуха. Постольку, поскольку мы записались, то я являюсь мужем…
В голосе его зазвучали злые нотки. Я засмеялась.
— Ты, может, прибьешь меня… муж?
Он глянул в мою сторону и опустил глаза. Вид у меня, должно быть, был достаточно решительный. Он хотел что-то сказать, но поперхнулся. Он был смущен, растерян, и я вдруг увидела, что у него измученный вид, что он бледен и худ, что щеки его ввалились и у ворота, нехватает двух пуговиц, что носки его черны от пыли, так же как и сандалии.
Мне стало жаль его.
Он ушел. Я провожала его глазами. Я говорила себе, что он заработался, что ему бы давно пора отдохнуть, что, в сущности говоря, он славный парень, преданный своему делу, отдающий ему все свое время, все свои силы. Все это было так, но все это думала как бы не я, а кто-то другой во мне. Все это ясно сознавалось, но не задевало… По улице мимо моих окон шел чужой, совсем чужой человек. Я уже перешагнула через него. Я шла дальше.
Возвратясь на фабрику, я тотчас же принялась за прежние свои фабкомовские дела и почти тотчас же почувствовала, что они не клеятся почему-то. Я ли отвыкла от фабрики, фабрика ли от меня, или еще что-то случилось, но только ни спорости прежней, ни ладу в моей работе не было. То с доклада у меня утекает народ, то сама на директорском докладе глазами хлопаю, то в беседчики по съездовским материалам вовсе не попадаю. Один за другим пошли конфузы. Однажды минут двадцать говорила я на собрании о реконструкции фабрики, а когда меня спросили, что такое реконструкция, я так и не смогла ответить толком.
Надо мной тогда посмеялись, и частенько потом кликали Реконструкцией. Случай был, в сущности-то говоря, мелкий, но такие мелкие случаи копились, как невидимые капли в туче, и в конце концов разразилась гроза — в один прекрасный день меня послали на производство.
Перевод на производство, после того как человека выдвигали на организационную работу, означал, обычно, что с порученной работой человек не справился. Лично для меня это было двойным наказанием, так как я не знала, собственно говоря, никакого производства. На фабрику я пришла прямо с фронта, с большим запалом, но без всякого уменья, без всяких рабочих навыков. На какой-то период запала этого хватило на замену знаний, но затем наступила катастрофа.
Да! Для меня это была катастрофа, хотя вначале я видела в этом не катастрофу, а только оскорбление.