Попасть в больницу оказалось гораздо легче, чем из нее выбраться.

Операция не совсем удалась. Пошли осложнения, и в результате я провалялась в больнице более месяца.

Первые дни моей невольной лежки я изнывала от безделья и все порывалась встать. Мне хотелось немедленно бежать отсюда, вернуться назад, к оставленным товарищам, — вернуться, пока меня не забыли, пока не остыла работа, пока сама я не остыла. Когда выяснилось, что я должна задержаться в больнице, я стала надоедать врачам и требовать выписки.

— Эк у вас завод какой, — посмеивался врач, заведывавший нашим отделением и, видимо, вовсе не собиравшийся меня выписывать.

К концу второй недели завод у меня вдруг вышел, и я ощутила резкую жизненную остановку.

Сначала я даже испугалась немножко этой внезапной перемены, но прошел день-другой, и я привыкла к ощущению тягучей пустоты дня. Потом я вдруг стала страстно ждать посетителей, хотя и знала, что навещать меня некому.

В самом деле, кто мог ко мне прийти? Сергачев? Но, во-первых, я знала, как он занят, а во-вторых, вообще предполагалось, что я пробуду в Вологде дня три-четыре, и о проведывании меня и речи у нас не было. И все же я ждала его с каждым днем все нетерпеливей, пока ожидание это не перешло в лихорадку, а потом в упрямую злость.

«Неужели он такой свинья? — говорила я себе. — Неужели не приедет проведать? От фабрики всего пятьдесят верст. Долго ли тут? Разве нельзя урвать полдня, хотя бы в воскресенье?»

Так проходил час, два, день, пока, собравшись с силами, я не начинала стыдить себя… Разве я не знаю, как он загружен? И, наконец, разве все это так уж обязательно? Чего ради человеку бросать все дела и неведомо зачем тащиться за пятьдесят верст… И вообще каждый должен делать свое дело, и нечего тут разводить антимонии и отрывать людей от работы.

Доводы были очень разумны, но если б вопреки всем этим доводам Сергачев появился вдруг в больнице, я бы, кажется, сорвалась с постели и вприпрыжку побежала бы ему навстречу.

Только в начале третьей недели появился, наконец, посетитель. Он вошел в палату и остановился, оглядываясь по сторонам. Видно было, что он чувствует себя в незнакомой обстановке неловко. Он нерешительно потаптывался на месте, пока проходившая мимо сестра не ткнула пальцем в мою сторону. Тогда он повернулся ко мне, и ему уже не надо было проводника, — его вели мои глаза, следившие за ним неотрывно. Я забыла обо всем. Я лежала притихшая, радостная, успокоенная.

Он шел улыбаясь. В руках у него был букетик левкоев. Я приняла их, как королева.

Он стоял у кровати и смотрел в мое лицо.

— Садись, товарищ Вашинцев, — сказала я, указывая глазами на стоявшую возле кровати табуретку.

Он сел на краешек — большой и неловкий. Девять женщин смотрели ему в спину с любопытством и недоброжелательством. Здесь не любили мужчин.

От него пахло табаком и еще чем-то грубоватым и приятным. Моя кровать стояла у стены в углу. Я одна видела его лицо.

— Ну, как дела? — спросил он, с беспокойством меня оглядывая.

— Ничего. Как на фабрике?

Он рассказал, как на фабрике. Я слушала вяло. Это удивило меня самое. Он заметил это и стал рассказывать о Сергачеве. Он говорил повышенно веселым тоном о всех делах активиста Сергачева, он хвалил его деловитость.

— Оставь! — сказала я. — Неинтересно.

Он замолк. Я тяжко вздохнула. В уголках глаз у меня дрожали слезы. Нервы… Оказывается, у меня тоже были нервы. Но я не заплакала. Вашинцев сказал неожиданно с упреком:

— Ты такая цветущая, здоровая… Зачем ты это сделала?

Я посмотрела на него с удивлением. «Мещанство… Пеленки… Работа… Стройка» — все доводы Сергачева дрожали у меня на кончике языка, но я не раскрыла рта, чтобы их произнести. Я не успела произнести их в первую минуту, а во вторую… во вторую мне уже не хотелось произносить их — они показались мне неубедительными. Он ушел, оставив какой-то пакет и пообещав прийти завтра.

Я осталась лежать тихая, какая-то пришибленная. За окном над постелью проступали уже сумерки. Я смотрела в окно. И вдруг мне привиделось другое окно. Я смотрю в него… за ним бескрайное поле… Я в избе. Я хочу уйти из душной избы в это бескрайное поле, я хочу взять на руки моего маленького и уйти… И тогда свекровь говорит мне: «Мертвенький он»…

…Мертвенький… Тот, первый — мертвенький, а этого, второго, я сама убила… «Зачем ты это сделала?»

В самом деле — зачем?

Впрочем, что об этом думать! Это решено, и решено правильно, и все это делают. Вот передо мной лежат еще девять, а за ними еще сотни, тысячи, миллионы… Довольно этого родильного рабства, этих вяжущих по рукам и ногам свивальников или как их там… Теперь-то мы поумнели!..

Так я лежала, твердя свои заклинания, свой заученный урок. Потом у меня снова заныло сердце. Я глядела в окно, и к глазам подступали слезы. От больничного столика все еще исходил запах табака и левкоев. Мне стало приятно. Я закрыла глаза. Потом снова открыла их и разъярилась. «Ему хорошо говорить», — думала я со злобой, и злоба эта держалась до самого его прихода. Он пришел на следующий день после полудня. Я услышала его шаги, когда он был еще в коридоре, и узнала их.

Он был весел и опять принес цветы. Я бросила их к ногам на одеяло. Он повел бровью, но ничего не сказал.

— Что это — тебе делать больше нечего, Вашинцев, как сюда ходить? — спросила я, глядя на него в упор.

Он вздрогнул. Потом рассмеялся.

— Вот злющая. Постой, вот я тебя на цепь посажу, чтобы на людей не бросалась.

— Уже посадили, спасибо; положили даже.

— Ну-ну, — сказал он примирительно. — Ничего. Отдохнешь хоть немного. Это, брат, тоже не мешает. Ты читала «Тартарена»?

Он явно хотел развлечь меня и заговорил об оставленных вчера книгах. Кстати, в пакете, кроме книг, я нашла масло, сахар и печенье. Сегодня он снова был с пакетом. Я выбранила его и запретила всякие приношения. Он смутился и сказал, что это от фабрики мне, а не от него лично, и продолжал носить. Я видела, что он говорил неправду. Принесенных им книг я в первый день не трогала. Это была беллетристика, а я ничего не читала, кроме политических брошюр. Вашинцев меня бранил за это, я огрызалась, но, когда он ушел, взялась за «Тартарена из Тараскона». Я прочла страниц тридцать и бросила. Все, что делалось в книге, было мне совершенно чуждым. Я не понимала этого. Не понимала не потому, что мудрены были слова или фразы, а потому, что все происходящее казалось совершенной нелепицей. Все эти суетливые обитатели незнаемого Тараскона, все эти буржуйчики и врали, — какое мне было до них дело? Никакого. Я с недоумением отложила книгу и закрыла ее, уверившись, что хорошо делала, не читая до сих пор никаких романов.

Я сказала об этом Вашинцеву. Он смолчал, забрал «Тартарена» и принес «Мать» Горького. Я прочла ее. Он принес мне «Овод» Войнич, «Хижину дяди Тома», Степняка-Кравчинского, Льва Толстого.

Пока Вашинцев был в Вологде, он заходил в больницу каждый день.

— Ну, бывай здорова, Светлова, — сказал он, уходя от меня в день отъезда. — Дела мои здесь закончены. Сегодня — назад на фабрику.

— Давно пора, — сказала я хмуро.

Он смутился и засмеялся.

— Уж и пора!

Мы попрощались. Он уезжал, явно смущенный моими злыми проводами. А я и сама не знаю, почему была зла. Я отвернулась к стене. Шаги его затихали. Вся злость из меня вдруг вылетела, как воздух из лопнувшего воздушного шарика. Мне хотелось крикнуть вслед Вашинцеву, чтобы он не уезжал, чтобы вернулся…

Я не крикнула.

Я много передумала в больнице, порядочно прочитала. Книги открыли мне новый мир, о существовании которого я не подозревала. На меня нахлынули новые ощущения, новые мысли. Я увидела вдруг, что мир сложен и разнообразен и что я ничего не знаю об этой сложности и этом разнообразии.

Как-то доктор, увидев на моем столике раскрытую книгу, глянул на нее и заговорил о ней со мной. Доктор был молод, говорил с живостью. Я увидела, что за всякой профессией скрывается человек и у этого человека существуют многочисленные интересы помимо его работы. Это было открытие, и таких открытий я делала по десятку на дню. Словом, положительно иногда не вредно поболеть.